Сторож брату своему - Леонид Израилевич Лиходеев
* * *
— Кто это у вас был? — насмешливо спросила Юлия Семеновна.
Хозяйка потупилась:
— Смотритель Форосского маяка, мадам…
— Я так и поняла… Его манеры не оставляют сомнения в том, что он — смотритель маяка или что-нибудь в этом роде, — сказала Юлия Семеновна неожиданно для самой себя по-французски.
— Мадам, — вздохнула хозяйка, — но он действительно смотритель маяка.
— И давно?
— Вот уже год…
— А до этого чем он занимался?
Хозяйка выпрямилась и сухо произнесла:
— Это Джунковский, мадам.
— Джунковский? Какой Джунковский?
— Тот самый… Владимир Федорович…
— Как?! Он жив?!
— Как видите.
— Но его же судили!
— Да. И приговорили к заключению вплоть до окончания гражданской войны. Война кончилась, и он выпущен… Не тревожьтесь, я полагаю, что чека знает о его местонахождении.
— Но почему он, в таком случае, не бежал?
— Этого я не знаю, мадам. Он приезжал навестить меня. Он это делает регулярно раз в месяц.
4
Одежда на больных была сшита из солдатского сукна. Должно быть, народный комиссар здравоохранения добыл это сукно не без помощи Цэка профсоюзов.
Куртки были плотными. Поставленные торчком на койку, они не оседали, а валились, будто из них не вынули человека.
Однако обстрочены они были ситцем, и этот ситец — красный, в горошину — как бы говорил сам за себя: вот он я — плод нэпа, красный ситец красной мануфактуры, погодите, не то еще будет, поднимается хозяйство молодой республики. Сукно же ничего такого не говорило, поскольку каждый понимал — дерюга, с довоенным не сравнить, но — не все же сразу!
Лечебница, или, как теперь стали говорить — народная санатория, — помещалась в мавританском особняке. Там, собственно, находилось мужское отделение. Женское же поместили в небольшом по сравнению с особняком помещении, под карнизом которого виднелись нечищеные медные буквы «Вилла Ксенiя». Буквы эти не чистили по разным соображениям, но главным образом потому, что надо бы содрать эту память о какой-то барыне, чьим именем названа вилла. Да и самое слово «вилла» как-то удручало своим контрреволюционным буржуазным видом.
Но заведующий санаторией, одноногий партизан Газов, не трогал буквы до времени, до ремонта. Некоторые товарищи указывали ему на несуразицу. На всех, мол, общественных зданиях давно революционные лозунги, а ты держишься за старорежимное старье. И предлагали себя — дай стремянку, сами сдерем. Он же говорил:
— Вы тут бузу не поднимайте… Прибыли вы подковать здоровье, а не по стремянкам лазить…
Когда в санаторию привезли Егора Иванова, первым делом его поставили в известность о поведении Газова. А ставил в известность от лица всей революционной массы Федор Чекунов, человек по всем статьям необычайный. Был он, Федор Чекунов, тощ необыкновенно, однако не чахоточной худобою, а какой-то иной — костистой, будто серая дерюжная кацавейка его держалась не человеческим телом, а тем, чем держатся огородные пугала. Ручищи его выдлинялись далеко из рукавов, а ноги волосатыми жердями торчали из штанин так, что при ходьбе штанины эти обнаруживали несуразные великанские колени и шишастый мосол, к которому приделана малая кость ноги.
Росту он был сказочного — без четверти три аршина.
Несуразность Федора Чекунова бросалась в глаза сразу, об одном его виде можно было подолгу толковать в лежачей тоскливой бессмыслице страшного недуга, ибо было что-то веселое в этой несуразности, что-то отвлекающее от себя, от хриплого своего дыхания, от влажной испарины, от легкого жара, от беспричинной болезненной похоти умирающего тела.
Однако веселый интерес к Федору Чекунову многократно умножался, едва он открывал рот для разговора. Голосом он был наделен сатанинским, не голосом — гласом, львиным рыком, грозовым раскатом. Кадык его на тощем протяженном горле катался вверх-вниз проглоченным остробоким камнем и удивительно было, как это он не прорвет тонкую, выбритую досиня кожицу.
— Откуда в тебе столько грому, — спрашивали палатные соседи, — не говоришь — снарядами рвешь… Здоровый оглохнет…
Спрашивали с завистливой надеждой выкарабкаться из своей чахотки, потому что — знали — у Чекунова в правом легком каверна с гусиное яйцо, да в левом — с голубиное, и палочек у него двенадцать штук в поле зрения, хоть не гляди.
Федор Чекунов отвечал скромно, однако не просто, а с фокусом, с фасоном. Подходил невзначай к открытой в сторону моря створке венецианского окна и глядя в морскую даль:
— Диалектика природы у меня такая… Кому что дано…
И стекло в раме зудело мурашками по ушной перепонке.
— Ты не фасонь, — задирали соседи, задирали восхищенно— вот мы, мол, какие, чахоточные, стекла от нас дрожат, — ты не фасонь! Там замазки нет! Оно и без тебя дребезжало…
— Фасонить не приходится, — не возражал Чекунов и делал коронный номер, которого все ждали с затаенной радостью. Подходил к прикрытой белой, захватанной у медной ручки двери и изрыгал мечтательно: — Черрное мооорррее…
И дверь вздрагивала.
— Все равно — помрешь, — пророчил Панкратов, — греми не греми, один нам конец…
Чекунов, не обращая внимания, пояснял:
— Колебания вещества… В чем сила? В соответствии…
— Прямо Шаляпин, — сказал Лапидус, почесывая от удовольствия немалый облупленный нос.
— Какой Шаляпин? — надменно спросил Чекунов. — Белогвардеец этот, что ли?
— Он самый… Не знавал его?
— Я с кем попало не знался… Знавать не знавал, а в калошу посадил… Пло-о-охонький у него голосок… Цыплячий…
— Как же ты его в калошу посадил?
— А так и посадил… Брил я его… Он задрал башку, сидит чин чинарем и вдруг — не поррееежь смооотрррии… А у меня над зеркалом канделябр… Паникадило семисвечное… Ну, язычки всколыхнулись, однако — горят… А с боков тоже канделябры. По три свечи. Я говорю — не трррееевожьтесь! И — на левой канделябре две свечи погасил… Он говорит — дурррааак! Поррреежешь в темноте! И сдул, как не было, весь правый канделябр… А семисвечник только колышется, не гаснет. Ну, меня и взяло. Я говорю — напррраасно ррругаааетесь, вааше пррревосходительство! Колебание вещества и семисвечник — весь как не горел! Он говорит — а ну, зажигай опять! Стал я зажигать — зажег. А он как рявкнет — прррроооклляатье! Четыре свечи сдул — три горят! А сам намыленный сидит — брить не дает. Как звать, спрашивает. Федор, говорю. И меня, говорит, Федор… Дам я тебе за это сто рублей! Нет, говорю! У контрреволюционеров не берррем! И догасил семисвечник…
— Да брось ты! — просипел Панкратов. — Какие тогда были контрреволюционеры…
— Они всегда были! — прогремел Чекунов. — Мы, пролетарии, чуяли их, как собаки! Нюхом!
— Да ты же — дьякон! Какой ты пролетарий! — сипел Панкратов.
— Не дьякон я, глупый ты человек! Не

