Житие преосвященного Смарагда - Владимир Александрович Кораблинов
Мы, разумеется, убежали от дач, от курортов, набрели на какую-то пещеру в горах, в зарослях орешника, и стали там жить так, как, вероятно, жили люди, впервые познавшие огонь. Мы ходили голыми, обросли бородищами и до того продубились, просолились от купания, что лизнешь руку-соль! Чистая соль, честное слово! И писали, писали без конца… да как! Помнишь, этюд у меня в мастерской над дверью — «Камни»? Ты еще как-то сказала, что он и ночью светится? Это я там написал.
А пещера! Уверяю тебя, тысяч за десять лет до того, как мы туда ввалились, в ней жили люди с каменными топорами. Голову даю на отсечение — жили. И так же, как мы, ночами жгли костры, слушали море, а когда всходило солнце, орали от восторга, от счастья… Что? Мы? Ну, само собой, и мы тоже орали. Прасолов называл эти наши вопли гимном восходящему солнцу…
Ты, верно, Лизонька, ждешь каких-то приключений, необычайных событий. Нет, милая, ничего этого не было. Одно разве только, что к концу лета напала на меня хворь — черт ее знает, что за хворь! — мы тогда всякую лихорадку инфлюэнцей называли. С неделю отвалялся я в пещере. Ах, какие видения у меня в бреду возникали! Но одно из них повторялось бесконечно: будто лежу я, втиснутый в горячую каменную расселину, прячусь, что ли, а надо мной, со злобным лаем, на бешеном скаку, проносятся вытянутые в струнку черные, тощие, длиннотелые псы… один за другим, один за другим!
Представь же себе мое изумление и даже страх, — да, да, страх, клянусь тебе! — когда однажды утром я увидел этот мой кошмар, этих скачущих псов, возле себя — в пещере, наяву! А? Поверишь ли? Дело было ранним утром, я уже проснулся, но лежал с закрытыми глазами. Лихорадка кончилась, всю ночь я потел ужасно и спал, спал… Проснулся от шороха, от чьего-то шепота: это мои товарищи отправлялись на этюды. А мне лень было открыть глаза и было чудесно, хорошо. Наконец товарищи умолкли, ушли, я слышал шум их шагов, треск сучьев, слышал, как сорвался камень с крутизны, покатился вниз. А вскоре взошло солнце. Это я понял потому, что в темных закрытых веках вдруг сделалось ярко и розово. И я повернулся на бок, собираясь опять заснуть, но почему-то чуть-чуть приоткрыл глаза. Я лежал, уткнувшись лицом в земляную, или правильнее, пожалуй, сказать — в каменную, стену. Перед моими глазами был бугристый красноватый камень. Его пересекала длинная трещина, по которой полз крошечный жучок с темно-зеленой, чуть золотистой спинкой. Лениво следил я за ним: вот он ушел в глубь трещины, вот вылез из нее, снова исчез и вдруг — остановился, забавно зашевелил усиками. И там, где он остановился, я увидел длинное, черное, вытянутое тело скачущей собаки! Крошечная, с ноготь, но точно, точно такая же, как в бреду! «Ну, опять начинается!» — подумал я и закрыл глаза. Собака исчезла, и я сразу заснул. Проспал я очень долго, а когда проснулся, было уже близко к вечеру, — я это определил по цвету неба в отверстии пещеры, да, кроме того, дымком тянуло и слышались негромкие голоса моих товарищей. Они, видно, вернулись с этюдов и готовили похлебку. Я вспомнил про зеленого жучка и черную собаку и искоса глянул на трещину. Представь себе, Лизонька, жучок, исчез, а собака была на месте! Она, видимо, застряла там. Тогда я взял спичку, осторожно поковырял в трещине, и оттуда вывалилось колечко. Оно изображало двух гонящихся друг за другом псов. Да, да, Лизонька, это было то самое железное колечко, которое тебе хорошо известно, которое я носил всю жизнь, да оно, — вот видишь, — и сейчас у меня на указательном пальце!
Потом… ну, потом я выздоровел, и мы еще долго, почти до самой зимы, бродили по Крыму. И однажды видели Льва Толстого. Опустив голову, задумавшись, он ехал верхом на отличной вороной лошади. Мы сошли с дороги и низко-низко ему поклонились, а он улыбнулся, приподнял белую пуховую шляпу и ответил нам таким же преувеличенно низким поклоном. Было похоже, будто он нас передразнил, ей-богу!
Вот и все, что со мной случилось в Крыму. Но все это — солнце, море, раскоряченные сосны, Куинджи, колечко, этюды, Толстой, наконец, — все, все воедино слилось во мне, как праздник, как радостное ощущение моей милой родины, как удивительная крепость жизни… И таким теплым, таким ярчайшим светом были полны эти впечатления, что, веришь ли, всю жизнь я согревался ими… они меня как бы электричеством заряжали, да и сейчас вот заряжают! Я чувствую себя сильным, ничто не остановит меня. Это — вдохновение. И я иду. А ты лежи тут, не жди меня, я, возможно, и не вернусь. Прощай!»
Глава шестнадцатая
А часовой все кашлял, глухо, словно в бочку бухал: он, видимо, не на шутку простудился. И по этому-то кашлю очень легко было определить место, в котором он находился.
Добравшись до верхнего края котловины, Валиади замер и прислушался. Кашель сначала удалился направо, потом, после долгой паузы, вдруг бухнул над самой головой, потом пошел налево. Расстояние между правой и левой точками было примерно метров тридцать-сорок.
Ветер бесновался, не утихал, внизу было куда тише. «Отлично! — подумал Валиади. — Дуй, ветер! Свисти… Я вот только передохну малость, мешкать, брат, нечего: дело к рассвету…»
И верно, тучи ли стали легче, прозрачней, или глаза привыкли к темноте, — только Валиади показалось, что ночь сделалась светлее. Притаясь за кустами огромных лопухов, он сидел отдыхал, слушал, как ветер свистит, как покашливает часовой.
Мысль о том, что сейчас ему придется убить человека, что это — ужасно и уж никак не вяжется с его вегетарианством, — мысль эта Валиади и в голову не приходила. Нет, он просто чувствовал себя работником, которому нужно справить заданное дело, и справить хорошо, добросовестно. Но как он будет это делать, он не знал, не представлял себе. При нем не было ни ножа, ни дубинки, ни камня. Одни руки.
На какое-то самое малое мгновение ему стало жалко простуженного часового, и даже мелькнул вопрос: а нужно ли? — но тут же в памяти возникла падающая старая береза, Дрознесс в окровавленном парусиновом пиджачке, черные тросы на бронзовой шее царя Петра… И сомнение и жалость исчезли. Другая мысль озаботила, что неловко ему будет в


