Житие преосвященного Смарагда - Владимир Александрович Кораблинов
Нашелся, правда, один энтузиаст, фотограф-любитель, который совершенно бескорыстно, несмотря на скудные свои средства, пытался это сделать. Но то, что им создавалось, было всего-навсего не очень умелой, мертвой фотографией, по которой вряд ли потомки смогли бы представить себе этот по-русски красивый, залегший в садах, холмистый город. И те, кто действительно любил его, сожалели об этом.
А город стремительно рос. Мощные экскаваторы безжалостно уничтожали старину, рыли все новые и новые котлованы, на месте которых, в поразительно короткое время, ослепляя обилием стекла, возводились многоэтажные, похожие на гигантские короба здания.
Вот в это самое время на каменных воротах городского музея появилось написанное черной и зеленой тушью объявление, извещавшее горожан об открытии персональной выставки «старейшего», как было сказано в тексте, художника края Николая Николаевича Валиади. «Вот уж и старейшего!» — усмехнулся он, прочитав объявление. Ему и смешно и немножко грустно стало от такого величания: до сих пор он как-то не думал о старости, о пределе жизни — о смерти. Слово «старейший», хочешь не хочешь, настраивало на грустные размышления.
Однако облачко печали пролетело и исчезло. Да и в самом деле, о чем было грустить, когда выставка имела успех необычайный. В огромном цикле — в нескольких десятках полотен, в сотнях рисунков, акварелей, в ярких оттисках монотипий (излюбленной техники Валиади) — перед зрителем встала история Энска.
Она начиналась сумрачной, в лилово-серых тонах, картиной с непривычно длинным названием: «Батый сказал, увидав реку: это Юлдуз — звезда». Тревожное, в рваных тучах небо, яркая полоса ненастной зари, холм, на котором стояли дикие всадники, приземистые, с шевелящимися под ветром гривами, кони… волны травяного моря, широко лежащие до горизонта, и яркая, в закатном отблеске, кривая излучина реки… наконец, сам Бату-хан, черноватый воин, поджарый, с жестокими и задумчивыми глазами властелина полумира, — все это было полно такой изобразительной силы, такого вдохновения, что зрители сразу покорно умолкали, переходили на шепот. Рукой волшебника брошенные в эту дремучую старину, они с удивлением узнавали местность — холмы, прибрежные камыши, ту самую, с детства знакомую речку, где еще ребятишками лавливали они вертлявых пескарей… И вдруг — Батый, страшные, дочерна загорелые дикие воины, звероватые, скалящие желтые зубы кони, хвосты бунчуков, развевающиеся на звонком степном ветру…
Это было как бы колдовство. А сам колдун — огромный, со своей растрепанной бородой, с горящими, точно угольки, глубоко запавшими синими глазами, с могучими жилистыми ручищами, в старенькой, потертой вельветовой куртке, в никогда, вероятно, не утюженных, широченных штанах — сам колдун застенчиво прятался за холщовыми стендами, раскланивался со знакомыми и незнакомыми, смущенно улыбался и уводил людей дальше — к новым картинам, к новому колдовству.
И вот перед зрителями — на крутых зеленых, с глинистыми обвалами, буграх — строился деревянный город. Ясное небо сияло, белизна мужицких рубах была ослепительна; желтая, розовая щепа устилала притоптанную траву; а по все той же реке с татарским названием Юлдуз (звезда) плыли плоты, разгружали бревна, волоком волокли стопудовые лесины на городские стены…
И снова — та же излучина реки, серый, ветреный день, белые барашки на черных волнах и лебединые груди кораблей, хлопающие под свежим ветром паруса… и красное сукно помоста, на котором, зажав в крепких, прокуренных зубах коротенькую глиняную трубочку, стоит нескладный, голенастый, чумазый матерщинник — русский, в замаранном смолой немецком платье, царь…
И степь — без конца, без начала, знойная степь с одиноким камнем-идолом, с гуртом разномастных быков, с черным облаком пыли над дорогой… и светловолосый всадник, гуртовщик-певец, великий певец русской земли…
И сотни ребрастых телег, сотни мужиков в рваных, пропотевших, рубахах, гатящих через лог столбовую дорогу — от сверкающего золотыми маковками церквей города туда, к югу, к теплым краям, на Кавказ, дорогу, по которой позже проедут и Пушкин, и Грибоедов, и Лермонтов, и Белинский…
И злое пламя пожара над барской усадьбой. И расправа: стреляющие в народ солдаты, ярко-рыжий дубленый полушубок неподвижно лежащего на снегу человека…
Выставка была открыта все лето, ее переглядел весь город. Однажды сереньким осенним днем Валиади привез туда жену. Он осторожно катил по залам музея большое плетеное кресло-коляску, в котором полулежала крошечная седая женщина. В ее худой, высохшей маленькой ручке, как в птичьей лапке, поблескивал золотом старинный лорнет. Близоруко щурясь, она то и дело подносила его к глазам, весело улыбалась и что-то ласковое тихонько шептала Валиади. И он, своими громадными ручищами заботливо поправляя на ее ногах клетчатый плед, говорил сиплым, глуховатым баском:
— Ох, Лизонька, не кончать ли прогулку? Очень уж близко ты к сердцу принимаешь…
А ровно через год, в такой же короткий сентябрьский день, город был охвачен пожаром. Черные космы дыма висели в неподвижном воздухе. И, хрустя по битому стеклу пыльными сапогами, в заросшие садами переулки Энска входили серые чужеземные солдаты.
Глава четвертая
О том, что сюда придут немцы, что древняя русская земля окажется полем боя, никто, конечно, в городе и мысли не допускал.
Правда, с первых же дней войны все было поставлено в Энске на военную ногу: затемнение, ночные дежурства на улицах, отряды ПВО, учебные воздушные тревоги. В короткий срок все научились ходить и даже работать в противогазах, тушить условные зажигательные бомбы. На перекрестках улиц вытянулись красные стрелы, указывающие на ближайшие бомбоубежища.
Но как-то очень уж неожиданно пронеслись над городом первые немецкие самолеты и завыли не учебные, а настоящие сирены; в сводках Совинформбюро появилось новое — Энское — направление. А в дальних тупиках железнодорожной станции день и ночь составлялись эшелоны и шла погрузка всяческого домашнего скарба: началась эвакуация города.
Все эти горестные и страшные события совпали у Валиади с его личным несчастьем: тяжело заболела жена. С ней и прежде случались приступы того недуга, каким она мучилась всю жизнь, но на этот раз было особенно плохо: сильный жар одолевал бедную Лизавету Максимовну и изматывал настолько, что, когда спадала температура и наступала короткая передышка, она не в силах была говорить и, едва опомнившись, снова впадала в забытье.
У Валиади голова кругом шла.


