Сторож брату своему - Леонид Израилевич Лиходеев
Иванов был добрый человек, дети не раздражали его, наоборот, забавляли даже, но Настин Сережа явился каким-то укором всему, что было, всей предыдущей жизни, которая складывалась и сложилась страшно, непредвиденно и, как казалось Иванову, в общем ни к чему не привела.
Юлия Семеновна встретила сына как будто была виновата перед ним — так показалось Иванову. Перед нею был не отрок, не школьник, а взрослый человек, чем-то похожий на Егора, может быть, ростом, может быть, костлявостью неузких плеч, а скорее всего, неуловимой, только ей одной ведомой манерой наклонять голову, смотреть серыми глазами.
— Ты здоров? — спросила она, и он не понял, почему она спрашивает его о здоровье, о котором не спрашивала нив одном письме.
Она почему-то не смела спросить его, почему он так неожиданно прилетел. Она не смела спрашивать не потому, что не радовалась его появлению, а именно потому, что, как она чувствовала, причина его приезда была для него нелегка, он страдал.
Юлия Семеновна совершенно неожиданно, как бы ни с того ни с сего, бросалась его обнимать, словно спеша наверстать упущенное, и порывы ее не казались Иванову странными, наоборот, он был в эти минуты так благодарен матери за запоздалую ласку, что чувствовал — разревется. И тогда он пересиливал себя, вглядывался в ее лицо:
— Мамочка! Ты у меня совсем молодая.
— Глупости! — весело отталкивала его Юлия Семеновна.
Им не о чем было говорить, и они это чувствовали оба, как будто в жизни их за эти восемь лет ничего не произошло. А между тем выросла Лаура, родился Сережка, мать слегка прихрамывала.
— Ты скрыла от меня, что была ранена.
— Сын! Ну кто не был ранен на войне?!
— Я не был ранен.
И тогда она бросалась к нему снова и шептала:
— Сыночек… Это так хорошо… Это так хорошо…
Лаура узнала брата, вернее, не узнала, а признала: в ее воображении этот человек не был похож на прежнего. Иван тоже ее не узнал, как ни вглядывался. Он лишь поражался ее женской стати. Лаура поняла, вспыхнула:
— Почему ты мне не говоришь, как я выросла? Все взрослые говорят эту глупость…
— Я не взрослый.
— Ничего! Скоро подрастешь! Ты у нас герой Великой Отечественной войны.
* * *
Иванову нечего было рассказывать о прошедших годах. Ему казалось, что случаи и события его жизни были настолько неинтересны, настолько незначительны, что рассказывать о них он просто не знал, как и для чего. Уже выходили книги, описывавшие войну, в книгах этих Иванов видел что-то отдаленно похожее на его жизнь, но это отдаленное сходство вызывало в нем ощущение недостоверности.
Он прибыл в Москву, как сбежал, не понимая, от чего бежит. И бежал он от бытия, в котором ему не было места. Он бежал в Москву к своим, к близким, к родным с безотчетным побуждением прибиться к теплу родного очага, но, едва ступив в пределы этого очага, он ощутил, что очаг этот был изначально только крышей, под которой поселились люди, не объединенные ничем, что обороняет от внешнего мира и дает силы и надежду, Он еще не понимал (он поймет это значительно позже), что единственным истинным средоточием его очага была Настя — Настя, которая теперь ему «как сестра», Настя, которую слушалась Юлия Семеновна, слушалась, как маленькие дети слушаются надежных наставников и слушаются не потому, что боятся, а потому, что чуют в них опору, надежду и силу.
Жили в доме скудно. Насте и Юлии Семеновне полагалась какая-то добавка к карточкам, какие-то талоны, по которым выдавали то воблу, то американскую тушенку Иванов только сейчас, в родном доме, подумал, как безбедно он жил в обкоме; кто-то отоваривал карточки, кто-то разносил пакеты с едой. В родной дом он явился ни с чем.
Он показал Насте талисман, привезенный Чернецким.
— Храни его, Ваничка, храни! Он тебе принесет счастье, вот увидишь!
Он хотел было заявиться к Чернецким, но вдруг ясно увидел в воображении, что Анна замужем.
Он подумал, что у Чернецкого придется о чем-нибудь просить. Он не мог просить: одна мысль о просьбе вмиг отдаляла его от того, к кому нужно было обратиться.
Но надо жить. Нужен хлеб, которого не добыть никак, если человек нигде не значится. А Иванов не значился нигде. Ехать в Сталино, в Политехнический? Но тогда зачем же он прибыл в Москву?
Дома к нему относились, как к больному, как ожидая выздоровления.
Надо было куда-нибудь деваться — учиться или работать. Ни Юлия Семеновна, ни Настя, ни Лаура не заговаривали с ним об этом. Юлия Семеновна принесла какой-то талон, по которому можно было купить штатский костюм, Лаура подкладывала ему каши, Настя штопала носки. Но он знал, что Настя тратит на него время, Лаура недоедает, а на костюм нужны деньги, которых в доме, как он понимал, было негусто. Все старались, чтоб ему было хорошо, а от этого он чувствовал, как ему плохо.
Как-то Юлия Семеновна попросила его сходить в магазин.
— Сколько просьб у любимой всегда, у разлюбленной просьб не бывает!
Иванов съежился: мать шутила стихами, которые ему читала Варвара. Он не хотел говорить о Варваре. Он чувствовал, что мать — заговори он о Варваре — скажет: «Глупости! Какое отношение имеет ее самоубийство к постановлению ЦК?!»
— Ваничка, — говорила Настя, — ты напружинься, напружинься… Ты мужиком стань, мужиком… Все у тебя еще выйдет…
Как-то он обнял ее. Настя поддалась было, но отстранилась:
— А это, Ваничка, ты забудь… Это надо с самого начала начинать… А я теперь уже другая… Не та, что была…
140
Иванов долго не решался навестить Красовицких. Варя, которую он все реже и реже вспоминал, как все реже и реже вспоминают подробности давно отлетевшего отрочества, стала теперь возникать в памяти как только что вышедшая за дверь, как находящаяся рядом, гибель ее на фронте делала Варю реальной, и реальность эта обвиняла Иванова, как будто и в Вариной гибели была его вина. Эту вину он испытывал всякий раз, когда думал о Красовицких, об Александре Михайловне, никак, ничем не похожей на Юлию Семеновну ни тогда — в отрочестве, ни сейчас, когда у Юлии Семеновны дети живы, а у Александры Михайловны была одна-единственная дочь. О старике профессоре Иванов не думал.
— Сходил бы, — тихо уговаривала Настя, — они же теперь одни на свете.
И шмыгала, страдая от того, что Ваничка не живет, мается, а как его вывести из той маеты, Настя не знала. Чужой

