Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев
Вечером с Садовой на Долгоруковскую обособленно поворачивала толпа небритых, зеленолицых людей — все больше мужчин. Толпа шла по заледеневшей мостовой тяжело, угрюмо, плотно и несла перед собою черный флаг. Флаг висел печально, как неживой, по безветренному морозцу.
Пар изо ртов клубился над шествием. Не поднимая голов в картузах, в малахаях, в инженерских фуражках, в пуховых платках, толпа хрипловато гудела не по-походному, не в ногу, а как придется:
Мы сами, родимый, закрыли
Орлиные очи твои…
Песня звучала неровно, нестройно, но упрямо и не-перебиваемо. Ноги скользили, хрустели обтаявшим за день и подмерзшим ледком возле черных бревенчатых домов, осевших на каменных подклетях.
Мало кто замечал, что все флаги в этот день были красные с черными бантами, флаг же перед толпою был черный с бантом красным.
Это возвращались с Новодевичьего назад в Бутырки анархисты, выпущенные чекою под честное слово на день, с утра до вечера, ради последнего прощания с великим своим вождем…
142
Как ни пытались большевики убедить себя в том, что счастье России в их руках; как ни пытались они — лозунгами, митингами, маузерами, реквизициями, разверстками — втолковать упрямой стране, что авангардом ее является не кто иной, как пролетариат; как пи старались они обойти, обскакать, объехать незнаемую, неведомую, неожиданную, не соответствующую их понятиям, не имеющую права на бытие стопятидесятимиллионную препону — им пришлось оглядеться вокруг. Красными от четырехлетней бессонницы, воспаленными от неусыпных бдений, изумленными от упрямого, тупого, угрюмого непонимания их затеи глазами — увидели они, наконец, Россию. Перед ними — в цифири донесений, в протоколах чрезвычаек, в съездовских речах, в докладах продовольственных комиссий — ворочался затянутый сизой, изъеденной вошью, кожей, смертельно точась уже не кровью — сукровицей, умирающий костяк нации.
Диктатура пролетариата, вычитанная из книг, выученная в эмигрантских рефератах, вымечтанная в тюрьмах, взлелеянная в подполье, явилась вдруг двадцать шестого октября семнадцатого года в ревнивой схватке с левыми эсерами, требовавшими всего ничего — прибавить к этой заморской идее исконный русский привесок— сто пятьдесят миллионов сирых мужиков. Эсеров прогнали, но довесок все же оставили, и новая власть стала именовать себя — до лучшей поры — диктатурой пролетариата и беднейшего крестьянства. Беднейшее крестьянство в прелых окопных шинелях стучало прикладами в Смольном, выстраивалось под началом своих выбранных командиров в новые роты, делило землю, втыкало штык в глину, браталось с ненавистным тевтоном.
Власть стерпела эсеровский привесок, она откинула разговоры. Ей было не до Михайловского и не до Спиридоновой. Власти нужна была армия. Власти нужны были когорты, которыми можно управлять. И пускай они состоят хоть из чертей, хоть из ангелов — лишь бы слушались.
Но неуправляемая, непредсказуемая Россия сумрачно и неясно жила, как умела, ковырялась чем попало в земле, приторговывала, приворовывала, отбиваясь от рук. Мелкий хозяйчик, собственник, угрожал власти своим необузданным естеством.
И тогда закрепившаяся декретом о мире и земле рабоче-крестьянская власть объявила мужика первым своим врагом — основою мелкобуржуазной стихии. Обуздывать его, смирять, душить реквизициями и разверсткой ринулись из городов продотряды — оголодавшие, безработные пролетарии, матросы, комиссары— все, кому дорога революция и диктатура пролетариата.
Голод начался не сразу — страна еще доедала имеющееся, но голод уже грозил, голод уже располагался царствовать в стране. И тогда было изобретено слово середняк. Заботясь о четком классовом делении народа, большевики нашли слово — не нашим и не вашим, середняк, хоть и не пролетарий, но, конечно, не капиталист, хоть, слава Богу, не нищий. Середняку — не нищему, кто сам себя не прокормит, — а справному крестьянину, у кого есть, хоть и малый, но — излишек, — протянул руку для смычки пролетариат. Он протянул руку по справедливости: отдай хлеб! А как его отдать? За что его отдавать? Этого мужик, названный середняком, никак не понимал.
А голод уже грозил изо всех углов. Летели тачанки, убивая комиссаров, летели комиссары, убивая мужиков. И отбирали, жгли, гноили — хлеб, хлеб, хлеб…
И тогда было сказано: торговать! Торговля — единственная форма смычки между пролетариатом и крестьянством! Торговля, а не маузер! Четыре года не про шло с того клика в Смольном — присовокуплять ли к пролетариату крестьянство. Сперва присовокупили беднейшего мужика, потом — середняка, и, наконец, кулачка— не так, чтобы совсем кулака, а — так, справного трудового крестьянина, лучше бы кооперативного, но можно и арендатора с невыпяченным, незамечаемым правом небольшой эксплуатации наемного труда, против которой, собственно, и поднялся пролетариат в семнадцатом году.
После четырех лет оказалось, что пролетариев в стране всего трое на сотню, да и те расползлись промеж двор в поисках пищи.
И Ленин крикнул Шляпникову:
— Какая рабочая оппозиция?! Вы — генерал без армии! Рабочего класса в России нет! Ваш рабочий класс делает зажигалки, питая мелкобуржуазную стихию!..
Начиналась новая экономическая политика. Слова были исчерпаны. Нужно было выжить…
*
Егор Иннокентьевич хотел, чтобы была дочка. Чтобы была похожа на Юлю. Он вдруг поймал себя на том, что ревнует свою еще не родившуюся, но уже похожую на Юлю дочку к какому-то неведомому парню, который будет с нею вот так, как он, Егор Иванов, с Юлей. Эта ревность и удивляла его, и смешила, и саднила душу.
— Юль! А какой он будет, парень, который на ней женится?
Юлия Семеновна не поняла:
— О чем ты?
— Который возьмет в жены Юлию Вторую… Здорово, а? Как Екатерина Вторая… Факт!
— Егор, ты как ребенок… Будет мальчик, не девочка… Мне Павловна сказала…
— Твоя Павловна — представитель темных сил! Надо ориентироваться на плановое хозяйство, а не на мелкобуржуазную стихию!
И рассмеялся. Она испуганно напрягла брови — не закашляется ли. Но Егор Иннокентьевич не кашлял:
— Юль! Вот тебе и революция! Я — подпольщик, комиссар, красный бюрократ и — вдруг — папа! Я — папа, а? — Вот смеху! Эх, Юля, много мы крови пролили, можно было бы меньше, а конец один: дети! Дети рождаются даже у комиссаров! Титьку сосут, корью болеют, жить не дают — ясли им подавай, школы, шкрабов готовь и — шамовку! Шамовку, Юля, шамовку… Ну, допустим, шамовку в условиях новой экономической политики мужик им сделает. А пеленки? Мадаполам? Ситец, сукно? Уголь — печки им топить, железо — мосты им строить…
Юлия Семеновна прилегла. Она плохо слушала, что он говорит. Поясница разрывалась, распирала изнутри.

