Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд
– Начинать обучение надо с детства, – заметила Алабама. – В самую первую нашу встречу именно ты сказала: мол, все мы когда-то начинали.
– Конечно. Вот пусть и начинают, как все – без помпы.
– Я буду делить свое время с Бонни, – произнесла наконец Алабама. – Ты должна остаться.
– Сама доброта! – внезапно хохотнула Арьенна. – Мадам – женщина слабая, вечно гонится за новизной, – продолжала она. – Впрочем, я покуда останусь.
Она порывисто чмокнула Алабаму в нос.
Бонни противилась этим урокам. Она занималась у мадам три часа в неделю. Мадам пленилась этим ребенком. Свои женские чувства ей приходилось вклинивать между рабочими часами, поскольку в расписании перерывов не было. Она приносила Бонни фрукты и шоколадные пальчики langue-de-chat[169]; она прилагала максимум усилий к тому, чтобы правильно поставить ей ступни. Бонни обеспечивала выход учительской любви; эмоции, выражаемые в танце, оказались более суровой материей, нежели сентиментальные привязанности. Девчушка постоянно носилась по квартире, выполняя прыжки и па-де-буре.
– Господи, – сокрушался Дэвид, – в семье хватило бы и одной балерины. Двух мне не стерпеть.
В затхлых коридорах Дэвид с Алабамой старались побыстрее разминуться, а за едой сидели по разные стороны стола с видом недругов, ожидающих какого-нибудь враждебного выпада.
– Я рехнусь, если ты не прекратишь это мурлыканье, Алабама, – возмущался он.
Как она понимала, в действительности его раздражало то, что голова у нее постоянно забита музыкой текущего дня. Ничего другого у нее в голове не было. Когда-то мадам ей внушала, что музыканта из нее не выйдет. О музыке Алабама мыслила визуально, архитектурно, то замирая в сумеречных пространствах, куда не сможет проникнуть ни одна живая душа, кроме нее самой, то превращаясь в уединенную статую забытого божества – омываемую волнами на заброшенном побережье статую Прометея.
Студию пьянил запах грядущих удач. Арьенна первой в своей группе выдержала экзамены в Оперу. Студия напиталась ее успехом. А она привела в класс небольшую группку кокетливых француженок, прямо с картин Дега, в длинных балетных юбках и с открытыми спинками. Они поливали себя духами, утверждая, что от русского запаха им дурно. Русские пожаловались мадам, что задыхаются от бьющего в нос французского мускуса. Мадам побрызгала пол лимонным маслом, чтобы всех примирить.
– Я буду танцевать перед президентом Франции, Алабама! – однажды с душевным подъемом воскликнула Арьенна. – Наконец-то уникальную Жаннере начали ценить!
Алабама не сумела подавить всплеск зависти. Она радовалась за Арьенну; Арьенна упорно трудилась, и в ее жизни не существовало ничего, кроме танца. Тем не менее Алабаме было досадно, что это не про нее.
– Стало быть, я должна отказаться от птифуров, от «кап-корса» и три недели жить святошей. Я хочу устроить праздник, прежде чем начну занятия по расписанию, но мадам не придет. С тобой она ужинает в ресторане, а с Арьенной не станет. Спрашиваю: «Почему?», а она мне: «Но это совсем другое: у тебя же нет денег». Нет – так будут.
Она посмотрела на Алабаму, словно ожидая, что та опротестует эту декларацию. У Алабамы на сей счет не было определенного мнения.
Когда до дебюта Арьенны оставалась всего неделя, в Опере назначили репетицию, которая совпала по времени с ее уроком у мадам.
– Значит, я буду заниматься в час Алабамы, – предположила она.
– Если она сможет с тобой поменяться, – уточнила мадам, – на всю неделю.
С шести часов вечера Алабама заниматься не могла. Это бы означало, что Дэвид будет ужинать в одиночку, так как она сможет успевать домой только к восьми. А она и без того все дни проводила в студии.
– Тогда отменим, – постановила мадам.
Арьенна рвала и метала. Она жила в страшном нервном напряжении, разрываясь между Оперой и студией.
– На этот раз мой уход – дело решенное! Я найду педагога, который сделает меня великой танцовщицей! – бушевала она.
Мадам только улыбалась.
Алабама ни в какую не шла на уступки Арьенне; эти двое работали в состоянии дружеской ненависти.
В профессии дружба не выдерживает пристального рассмотрения. Переиграй всех ради себя самой, а факты истолковывай сообразно личным устремлениям – так думала Алабама.
Арьенна была несговорчива. Вне пределов своего жанра она отказывалась выполнять экзерсис на занятиях. С заплаканным лицом она сидела на ступенях помоста, уставясь невидящим взглядом в зеркало. Балетные – чувствительный, почти примитивный народ; она одна деморализовала всю студию.
Классы мадам теперь заполнялись совсем другими людьми. Шли репетиции балетов с участием Иды Рубинштейн[170], и рядовым танцовщицам платили достаточно, чтобы они могли возобновить уроки у мадам. Уехавшие в Южную Америку девушки дрейфовали в обратном направлении после роспуска труппы Павловой – фигуры танца не всегда могли служить проверкой выносливости и техники, которая устраивала бы Арьенну. Особенно невыносимы были для нее те фигуры, которые формировали тело и мало-помалу разворачивали его к усредняющим смыслам Шумана и Глинки; если она и могла в чем-то раствориться, то лишь в смятенном рокоте Листа и в мелодраматичности Леонкавалло.
– Ноги моей больше здесь не будет, – сказала она Алабаме, – на следующей неделе уйду. – Она упрямо поджала губы. – Мадам – дура. Она готова без причины пожертвовать моей карьерой. Но ведь есть и другие!
– Арьенна, это не способ влиться в ряды великих, – убеждала мадам. – Тебе нужен отдых.
– Здесь мне больше делать нечего; уж лучше уехать, – твердила Арьенна.
Перед утренними уроками девушки не ели ничего, кроме соленых крендельков: студия находилась на отшибе, позавтракать они не успевали, а потому среди них нарастало раздражение. Зимнее солнце пробивалось сквозь туман желтушными квадратами, и серые здания рядом с площадью Республики сливались в одну серую казарму.
Мадам призывала Алабаму работать над самыми трудными движениями до прихода остальных, вдвоем с Арьенной. Та стала готовой балериной. Алабама сознавала, что, по всему, не дотягивает до великолепной лаконичности француженки. Когда они танцевали вместе, комбинации включали в основном движения, выигрышные для Арьенны, но не лирические фрагменты, которые лучше удавались Алабаме, и тем не менее Арьенна постоянно выкрикивала, что такие фигуры не по ней. Она внушала другим ученицам, что Алабама слишком много на себя берет.
Алабама купила мадам цветы, которые тут же завяли и сморщились в испарениях перегретой студии. Поскольку помещение было удобнее предыдущего, на уроки приходило больше зрителей. Посмотреть один из уроков Алабамы целиком приехал обозреватель Императорского театра оперы и балета. Импозантный, благоухающий традиционными официальными церемониями прошлого, он под конец уплыл на волне русского языка.
– Что он сказал? – спросила Алабама, когда они остались наедине с мадам. – Я выступила неудачно, он подумает, что вы – слабый педагог.
Ее огорчило равнодушие мадам: тот человек был ведущим европейским критиком.
Наставница ответила ей задумчивым взглядом.
– Мсье знает, какой я

