Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд
Мадам и обрадовалась, и рассердилась, когда они перенесли фотографии в студию.
– Я выберу для вас получше, – сказала она.
Алабаме она вручила свое фото в «Карнавале»[163]: на ней свободное платье в горошек, и ее пальцы придерживают юбку, словно крыло бабочки. Алабаму неизменно удивляли кисти рук мадам: не длинные и тонкие, а короткие и толстые. Арьенна, которая так и не получила снимка, досадовала из-за этого на Алабаму и завидовала ей более обычного.
Мадам устроила в студии новоселье. Там было выпито немало принесенных русскими бутылок сладкого русского шампанского, которое сопровождалось липкими русскими пирожными. От себя Алабама выставила два магнума[164] «Поль Роже брют»[165], но князь, муж мадам, получивший образование в Париже, забрал их домой, чтобы распить в одиночку.
Алабаму подташнивало от клейкой сдобы, и князя отрядили отвезти ее на такси.
– Меня преследует запах ландышей, – говорила она.
В голове у нее помутилось от жары и вина. В автомобиле она вцепилась в ремни, чтобы сдержать дурноту.
– Вы себя чересчур загоняете, – сказал князь.
Лицо его в мелькании уличных фонарей казалось изможденным. Поговаривали, что на деньги мадам он содержит любовницу. Аккомпаниаторша содержала мужа – тот был слаб здоровьем; едва ли не каждый кого-нибудь содержал. Алабама даже не помнила, когда могла бы счесть такое положение дел унизительным: это были всего-навсего издержки бытия.
Дэвид говорил, что поможет ей стать выдающейся балериной, но сам не верил, что у нее достанет способностей. В Париже у него образовался широкий круг друзей. Возвращаясь из своей студии, он почти всегда кого-нибудь с собой приводил. Вместе с Алабамой они ехали ужинать среди гравюр в «Ле Монтень», среди кожи и витражей у Фойо, среди букетов и бархата – в рестораны близ площади Оперы. Если Алабама пыталась склонить Дэвида к тому, чтобы пораньше вернуться домой, он злился.
– Какое ты имеешь право жаловаться? Этим чертовым балетом ты отсекла от себя всех подруг.
С его друзьями они пили шартрез в заведениях на бульварах, под абажурами из розового кварца или под деревьями, чьи кроны прибрала к рукам ночь, чтобы элегантно помахивать над улицами на манер покладистых куртизанок, играющих перьями своих вееров.
Работа давалась Алабаме все труднее. В лабиринтах деспотичных фуэте собственные ноги виделись ей болтающимися окороками; в быстром взлете антраша[166] «cinq»[167] ей казалось, что груди у нее висят, как вымя у старой английской коровы. В зеркале это было незаметно. Она превратилась в одну сплошную жилу. Ее не отпускала навязчивая идея: добиться успеха. Истязая себя работой, она превращалась в пропоротую бычьими рогами лошадь, которая тащит за собой свои кишки по арене для корриды.
Домашний уклад развалился на массу недовольств из-за отсутствия какой-либо власти для стыковки отдельных его элементов. По утрам, до выхода из квартиры, Алабама составляла список продуктов для обеда, но кухарка не утруждала себя покупками и стряпней – эта женщина держала масло в угольном подвале, ежедневно тушила кролика для Тезиса и подавала хозяйской семье то, чем обошлась бы сама. Искать ей замену было бессмысленно; в любом случае квартира никуда не годилась. Домашний быт превратился в сосуществование отдельных личностей; в нем не было основы для общих интересов.
Бонни видела в родителях подобие Санта-Клауса: нечто приятное и непредсказуемое, но мало связанное с ее жизнью, если не считать проклятий, призываемых ими на голову мадемуазель.
Мадемуазель водила Бонни на прогулки в Люксембургский сад, где девочка выглядела образцовой француженкой: в коротеньких белых перчатках она играла в серсо между клумбами отдающих металлом цинний и герани. Малышка стремительно росла; Алабама хотела, чтобы дочь начала учиться балету, – мадам обещала устроить ей просмотр, когда найдет время. Бонни заявила, что танцевать не хочет – непостижимая для Алабамы неприязнь. По утверждениям Бонни, мадемуазель прогуливалась в Тюильри с каким-то шофером. Мадемуазель заявила, что оспаривать эти выдумки ниже ее достоинства. Кухарка объяснила, что волосы в суп попадают из черных усиков горничной Маргариты. Тезис с аппетитом кормился на обитом шелком канапе. Дэвид объявил квартиру чумным бараком: соседи сверху в девять утра ставили пластинку с записью марша «Панчинелло»[168], чем резко обрывали его сон. Алабама все больше времени проводила в студии.
В конце концов мадам взяла на обучение Бонни. Ее мать с трепетом наблюдала, как эти маленькие ножки и ручки старательно повторяют плавные движения наставницы. Новая мадемуазель прежде служила у какого-то английского герцога; она сетовала, что маленькой девочке противопоказана атмосфера студии. Причина крылась в том, что мадемуазель не говорила по-русски. Девушки-ученицы представлялись ей сатанинскими отродьями, которые извергают какофонию на дикарском языке и принимают нескромные позы перед зеркалом. Новая мадемуазель была женщиной неврастеничной. Мадам сказала, что таланта у Бонни, похоже, нет, но пока еще рано судить.
Однажды Алабама пришла на урок раньше времени. До девяти утра Париж представляет собой рисунок пером и тушью. Чтобы не попасть в затор на бульваре де Ботиньоль, Алабама решила познакомиться с метро. Там пахло жареным картофелем, а на сырых ступеньках она поскользнулась на чьем-то плевке. Она испугалась, что в толпе ей оттопчут ноги.
В вестибюле, вся в слезах, ее поджидала Стелла.
– Ты должна встать на мою сторону, – сказала она. – Арьенна только и знает, что меня оскорблять; я чиню ей туфли, собираю по клочкам ее ноты, мадам пригласила меня аккомпанировать на ее уроках, но та – ни в какую.
Впотьмах Арьенна склонилась над своим плетеным соломенным сундучком, упаковывая вещи.
– Никогда больше не буду танцевать, – проговорила она. – У мадам находится время для детей, для неумех, для кого угодно, а при этом Арьенна Жаннере должна заниматься в те часы, когда невозможно найти приличного аккомпаниатора.
– Я стараюсь изо всех сил. Ты только должна мне ясно сказать, – рыдала Стелла.
– Я тебе и говорю. Ты хорошая девушка, но на пианино играешь, как свинья копытом.
– Сделай милость, объясни, что тебе требуется, – умоляла Стелла.
Жутко было смотреть на ее невзрачное личико, покрасневшее и вспухшее от страха и слез.
– Объясняю. Я – артистка, а не учитель игры на фортепьяно. Так что Арьенна уходит, а мадам пусть нянчится со своим детским садом. – От злости она тоже заплакала.
– Если кто и уйдет, Арьенна, – сказала Алабама, – так это я. Тогда ты сможешь репетировать в свое прежнее время.
Всхлипывая, Арьенна повернулась к ней.
– Я объяснила мадам, что после репетиций не могу работать вечерами. За уроки приходится платить – это мне не по карману. Я занимаюсь, чтобы добиваться результатов. И вношу такую же плату, как и ты. – Арьенну душили рыдания. – Причем сама зарабатываю себе

