Читать книги » Книги » Проза » Зарубежная классика » Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд

Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд

1 ... 37 38 39 40 41 ... 109 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
повторяя заученные па.

Отвечая на вопросы Дэвида о балетной школе, Алабама переходила на высокомерный тон. Она чувствовала, что он не поймет рассуждений насчет па-де-буре. Но однажды все-таки сделала попытку. Ее объяснения перемежались многочисленными «Ты понимаешь, о чем я?» и «Неужели непонятно?»; в конце концов Дэвид потерял терпение и обвинил ее в мракобесии.

– Все сущее можно выразить словами, – досадливо бросил он.

– Это все твоя дремучесть. Для меня здесь все предельно ясно.

Тут у Дэвида возник вопрос: а поняла ли Алабама хоть одну из его картин? И вообще, не является ли искусство выражением того, что невозможно выразить словами? И разве невыразимое не однотипно, хотя и вариативно, как «икс» в физике? «Икс» может обозначать все что угодно, однако при этом всегда остается «иксом».

С наступлением сентябрьской засухи в Париж вернулась мадам.

– Успехи налицо, – отметила она, – остается только избавиться от американской вульгарности. Совершенно очевидно, что вы много спите. Четырех часов достаточно.

– Лечение пошло вам на пользу?

– Меня засовывали в какой-то чулан, – засмеялась мадам. – Чтобы я могла там находиться, кому-нибудь приходилось держать меня за руку. Отдых – не шифоньер для усталых душ. Людям искусства он противопоказан.

– Нынешним летом и здесь был сущий чулан, – свирепо заявила Алабама.

– Бедняжка, вы не передумали танцевать «La Chatte»?

Алабама рассмеялась.

– Надеюсь, вы мне подскажете, – сказала она, – когда мои успехи позволят мне приобрести пачку?

Мадам пожала плечами.

– Да хоть сейчас, почему бы и нет?

– Сначала хотелось бы стать настоящей танцовщицей.

– Работайте.

– Я работаю по четыре часа в сутки.

– Это перебор.

– А как иначе я сделаюсь танцовщицей?

– Ну не знаю, возможно ли вообще кем-то сделаться, – проговорила русская.

– Буду ставить свечки святому Иосифу.

– Это, конечно, способно помочь… но лучше бы ставить свечки какому-нибудь русскому святому.

В последние дни жаркой погоды Дэвид с Алабамой переехали на Левый берег. Их квартира, обитая лопающейся желтой парчой, выходила на купол Сен-Сюльпис[108]. В затененных углах собора гнездились старухи; колокола беспрерывно возвещали заупокойные службы. Кормившиеся на площади голуби, нахохлившись, устраивались вдоль оконного карниза. Обратив лицо к набухшим влагой небесам, Алабама, погруженная в раздумья, сидела под дуновениями ночи. Утомление замедлило в ней жизненные импульсы до темпа ее детства. Она вспоминала то время, когда, совсем малышкой, находилась рядом с отцом: за счет равнодушной отстраненности он являл собой непогрешимый источник мудрости, оплот уверенности. На отца можно было положиться. Она почти ненавидела метания Дэвида, испытывая при этом отвращение к тем своим качествам, которые обнаруживала и в нем. Совместно пережитый опыт сформировал у них взаимный неутешительный компромисс. В том-то и беда: они не думали, что им придется неким образом меняться по мере того, как мировосприятие расширяло их горизонты, а потому скрепя сердце приняли такую необходимость в качестве компромисса – вместо изменений. Уверовав в свое совершенство, они открыли свои сердца не для перемен, а для раздувания.

В сумятице осени сгущалась сырость. Они ужинали то здесь, то там, среди увешанных бриллиантами женщин, которые сверкали не хуже аквариумных рыбок в блестящей чешуе. Ходили гулять, разъезжали на такси. Алабаму преследовала нарастающая тревога за их отношения, стянувшаяся в тугой узел решимости вернуться к работе. Примерив собственную основу к ткацкому стану позиций и арабесок, она пыталась вплести в один волшебный покров и отцовскую твердость, и юную красоту первой влюбленности в Дэвида, и счастливое забытье отрочества, и тепло защищенного детства. Сейчас она нередко оставалась в одиночестве.

Дэвид был человеком компанейским; дома он не засиживался. Жизнь их продвигалась вперед с каким-то гипнотическим топотом, и казалось, ничто в ней не имеет значения – кроме, пожалуй, убийства. Ей хотелось верить, что они никого не убьют, дабы не привлекать внимания властей; все остальное было сущей ерундой – взять хотя бы Жака и Габриэль. Ее не трогало – ничуть не трогало собственное одиночество. Годы спустя она с удивлением осознавала, каких пределов может достигать человеческая усталость.

У Бонни была гувернантка-француженка, которая за столом отравляла им настроение своими «N’est-ce pas, Monsieur»[109] и «Du moins, j’aurais pensée»[110]. Она жевала с открытым ртом, и крошки сардин, прилипшие к золотым пломбам, вызывали у Алабамы тошноту. Сама она за едой переводила взгляд на оголившийся осенний двор. Можно было бы нанять другую гувернантку, но в таких напряженных обстоятельствах что-нибудь наверняка должно было случиться, и она решила повременить.

Бонни стремительно подрастала; она сыпала анекдотами про Жозетту и Клодин и рассказами об одноклассницах. Сама подписалась на какой-то детский журнал, переросла театр кукол и начала забывать английский. В ее отношениях с родителями сквозила некоторая сдержанность. Она беззастенчиво смотрела сверху вниз на свою престарелую англоговорящую нянюшку, которая водила ее гулять, когда мадемуазель брала sortie[111]: то были восхитительные дни – квартира наполнялась ароматом духов «Л’Ориган» от «Коти», а личико Бонни покрывалось сыпью от съеденных в кафе «Румпельмайер»[112] пышных лепешек с румяной корочкой. Алабама так и не сумела выпытать у няни признание, что Бонни их ела; старушка твердила, что прыщики у ребенка в крови, так пусть уж они вылезают наружу: вроде как намекала на изгнание передающихся по наследству злых духов.

Дэвид купил Алабаме щенка. Они дали ему кличку Тезис. Femme de chambre[113] обращалась к нему «мсье» и плакала, когда того шлепали, а посему никто не смог приучить это животное не гадить в доме. Держали его в гостевой спальне, где фотопортреты домочадцев хозяина квартиры вглядывались в происходящее сквозь миазмы собачьего saleté[114].

Алабама очень жалела Дэвида. Они с ним виделись ей неприкаянными, которые в пору зимних невзгод перебирают старые одежды – остатки былой роскоши. В присутствии друг друга они повторялись: она пускала в ход замшелые реплики, которые – понятное дело – давно ему наскучили; он с явно заученной признательностью сносил ее маленькие спектакли. Жалела Алабама и себя. А ведь прежде всегда гордилась своими незаурядными режиссерскими навыками.

Ноябрь отфильтровал из рассветных лучей золотой порошок, который зависал над Парижем до тех пор, пока утренние часы не привыкли растягиваться на целый день. Она работала в сером сумраке и дискомфорте неотапливаемой студии, где ощущала себя совершеннейшей профессионалкой. Девушки переодевались рядом с мазутной печуркой, которую Алабама купила для мадам; в раздевалке висел тяжелый, смешанный с запахами прогорклого одеколона и бедности, дух обувного клея от пуантов, согревающихся над слабым пламенем. Когда мадам опаздывала, танцовщицы разогревались выполнением сотни релеве[115] под песенные стихи Верлена. Русские девушки не позволяли открывать окна, и работавшие в свое время с Павловой Нэнси и Мэй признавались, что их тошнит от этого запаха. Мэй жила в

1 ... 37 38 39 40 41 ... 109 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментарии (0)