Семейный Яблонь между лесными деревьями - Леонид Израилевич Лиходеев
Иванов шел и думал, почему Фимка Лин — вор, а Володька Каблуков — государственный деятель? Росли вместе, учились вместе. Где дежурят силы, поворачивающие судьбу? Чудные, не идущие к задаче освоения целинных и залежных земель, мысли занимали Иванова. Он шел тихими алма-атинскими улицами, в сыроватой прохладе каких-то разлапистых деревьев, под которыми нежно урчали арыки. Шел и думал, что хочет размышлять о Фимке и Володьке и не хочет ехать ни на какую целину.
Иванов вошел во двор невысокого дома, где помещался местный Союз писателей.
Посреди двора, окруженная людьми в белых шелковых френчиках, стояла повозка о двух колесах, прикрытая войлоком. Маленькая косматая лошадка понурилась в оглоблях. Старый, как мертвое дерево, казах приподнял войлок, под которым находились мехи-бурдюки. Это был кумыс.
Иванову показалось, что кумыс привезли тайно. Желтое азиатское терпеливое нетерпение темнило людей в белых шелковых френчиках, обступивших повозку. Старый казах лил из бурдюка в подставленные пиалы голубевшую, легкую и прохладную на вид жидкость. Из бурдюка выплыл черный комок свалявшейся шерсти, старик деревянной небольшой сморщенной ладонью вычерпнул комок, подал пиалу.
Коротконогий большеголовый человек принял в обе руки две пиалы, бережно понес их в открытую дверь. Иванов узнал по портретам известного писателя и вошел вслед. Там в комнате на клеенчатом диване возле соснового письменного стола сидел большеголовый узкоглазый мальчик, свесив короткие ноги.
— Здравствуйте, — сказал Иванов, подождав, пока пиалы станут на стол.
Писатель обернулся и протянул руку, улыбаясь от радости видеть гостя:
— Здравствуйте!.. Сын хочет кумыс… Это мой сынишка… Любит кумыс…
Он говорил «кмыс».
Сынишка отворачивался от пиалы. В узких непроницаемых глазах отца сверкало все то же терпеливое нетерпение. Иванов подумал, что писатель может ждать тысячу лет и дождется, пока мальчик выпьет пиалу, Иванов ощутил опасное присутствие ритуала. Разумеется, казах должен любить кумыс. Но мальчик — не любил. Это было очевидно. Отец настаивал:
— Ишип кой… Ишпе сен, касындагы орыс ишип коят…[1]
Мальчик посмотрел на отца, потом на Иванова, который дружелюбно улыбался, и принял пиалу.
Вошел невысокий человек с костистым европейским лицом, с голубыми нездешними глазами. Он тоже был в белом шелковом френчике. Большеголовый хозяин донельзя раскинул недлинные руки, сплющил радостью щели глаз:
— Адам Станиславович! Знакомьтесь, пожалуйста! Это наш гость из Москвы! А это наш русский писатель товарищ Адам Глоба! Знакомьтесь, пожалуйста!
Адам Глоба пожал руку радушно, посмотрел в глаза, как показалось Иванову, искательно. Хозяин выражал великое удовольствие, похохатывал, потирал руки, косясь на мальчика, который через силу пил кумыс.
Иванов почему-то обрадовался Глобе. Но не меньше обрадовался большеголовый писатель, когда Глоба сразу предложил гостю остановиться у него на новой квартире.
Писатель ликовал, как избавился:
— Да-да! Мы дали товарищу Адаму Глобе квартиру!
Глоба недавно переехал из Семипалатинска. Там он служил механиком и пописывал рассказы. Однако его не печатали. Глоба был ссыльным и ссыльным в четвертом поколении. Прадеда его еще в восемьсот шестьдесят втором году сослали из подавленной русскими войсками Варшавы в Усолье под Иркутск, за польский бунт. Был прадед его графом.
— Так что, — веселился светлыми глазами Адам Глоба, — можете называть меня ясновельможный пан грабия…
— Мне приятно, что вас начали печатать…
— Так вот — знаете — немножко печатают…
— В Польшу не собираетесь?
— Собрался было… Я — знаете — попал в армию Андерса… Я из того батальона, который — спохватились — задержали, не выпустили в Персию… Ну, всех нас назад, конечно… Да я и по-польски уже через слово знаю… Я им — знаете — процентирую здесь дружбу народов…
Иванов жил у Адама Глобы в пустой квартире на окраине. Женат был Глоба на ссыльной немке, было у них двое детей. Семейство еще не переехало,
— Я вас подвел, — сказал Глоба, — я тут у этих половецких князей почему-то числюсь пьяницей.
— А вы — пьяница?
— Ерунда! Бравирую. Такая — знаете — игра. Все знают, что игра, и все играют… Но зато, если вы им не понравитесь — напишут телегу: напился и все, что написал — с пьяных глаз… Им эта целина здесь — подарок с неба: деньги пойдут, вложения… Это — в городах, среди чиновников… А в кишлаках — очередное горе… Уничтожение пастбищ… Джайляу по-местному…
— А вы не собираетесь воспевать целину?
— Слава богу, меня никто и не пустит… Пишу — знаете — не солидно…
Писал Адам Глоба странно — короткие, как фотоснимки, бытовые рассказцы, прочтешь — ничего особенного. Но вдруг, забытые тотчас после чтения, рассказцы эти вспыхивали, будили воображение. Были они какие-то многоярусные — сверху пустяк, а за пустяком, как за внешним листом капусты — еще листья и так до самого кочана. Сборник его так и назывался «Капуста» и считался юмористическим.
— Ехидный вы человек, Адам, — сказал Иванов.
— Нет, я не ехидный. Жизнь ведь — знаете — поверхностна. Это всех устраивает.
Иванову расхотелось ехать на целину. Он даже позавидовал Адаму Глобе, которого никто и не пошлет на это державное мероприятие, потому что у Адама Глобы — ехидное перо. А у Иванова перо не ехидное. А какое? Прямо говоря, никакое перо у Ивана Егоровича.
Однако ехать пришлось.
Иванов выяснял у Глобы — куда бы забраться, где не будет большого шума и написать что-нибудь всерьез.
— Серьезно вы не напишете, — сказал Глоба, — это — знаете — все громко очень… Едем мы, друзья, в дальние края… Песни все это… Хлеб так не растят… Но могу вам посоветовать одно место. У меня там есть знакомый в райкоме. К ним, кажется, немного народу приедет. Когда немного народу — больше толку, знаете…
6
— Юля, — спросил Павел Кордин, — ты не помнишь — тогда, в восемнадцатом году, — были какие-нибудь пояснительные таблички на Царь-колоколе или Царь-пушке?
Юлия Семеновна настороженно прислушалась к себе, слабо улыбнулась:
— Едва ли, Павел… Тогда было не до табличек… А что ты имеешь в виду?
— Там сказано, что колокол весит двести тонн и что он пролежал

