Житие преосвященного Смарагда - Владимир Александрович Кораблинов
— Поглядите, — старик протянул ему колечко. — Что скажете, милейший?
— Любопытно, — лениво, точно из него клещами тянули слова, сказал кадыкастый. — Эпоха раннего железа, кажется?
— Хватил, сударик! — в ужасе всплеснул руками старичок. — Какое раннее железо? Окститесь, батюшка! Скифы! Типичный «звериный стиль».
— Да? — полусонно сказал молодой человек. — Но я почему так мыслю?.. Отделка, мыслю я, еще столь несовершенна…
— Ах, идите вы со своей отделкой! — вскипятился шустрый старичок. — А эта обобщенность, глядите! Эта строгая геометрия линий…
— Да мне кажется… — все так же лениво и сонно жевал слова молодой человек. — Мне кажется…
— Боже мой, что за мямля! — горестно воскликнул старичок. — И это — в двадцать семь лет! — сокрушенно замотал он лысой, розовой, с белым гусиным пушком, головой. — В двад-цать семь лет!
Бригадиру стало скучно. Эти низенькие сводчатые, прямо-таки тюремные, потолки, этот зеленоватый сумрак, запах лежалой бумаги и еще чего-то, мышей, что ли, — все это угнетало его. Ему, привыкшему к полевому простору, к веселому свисту степного ветра, вдруг нестерпимо душно показалось здесь. И он потихоньку пробрался к двери и ушел.
Через месяц в одной из витрин музея появился новый экспонат: железное колечко, изображавшее двух, гонящихся друг за другом, собак. Сделанная скучным чертежным шрифтом чернела надпись:
«Кольцо от конской сбруи.
Так называемый скифский звериный стиль.
V—IV вв. до нашей эры».
А так как бригадир ушел, не сообщив о месте находки, — в конце таблички было приписано карандашом: «Найдено близ Энска».
Про Валиади же долгое время старались не вспоминать, и даже его «Петра» директор музея велел снять и спрятать в подвале. Дело в том, что толком никто не знал, как сложилась судьба художника, а по официальной версии было известно, что ему предлагали эвакуироваться, но он отказался. Создавалось впечатление, что Валиади хотел остаться у немцев, и этого ему не могли простить.
Так продолжалось в течение почти пятнадцати лет, пока не нашлись зарытые Валиади картины. Их случайно обнаружили строители, подготавливая место для нового многоэтажного дома. Роя котлован, экскаватор зацепил ковшом большой, похожий на сундук, предмет. Машину тотчас остановили и осторожно, руками, из-под земли и битого кирпича выпростали длинный деревянный ящик. Находку отправили в райисполком, а вскоре стены музея украсились четырнадцатью чудесными полотнами Валиади. Как будто они и не лежали столько лет в земле: так ярко сверкали краски, такой свежестью был насыщен необычайно смелый колорит!
Посетители музея подолгу простаивали возле «Батыя», и шустрый музейный старичок, размахивая руками, восторженно, и даже со слезами на глазах, рассказывал им печальную и таинственную историю этой картины.
А его помощник, флегматичный кадыкастый молодой человек в очках, написал довольно скучную монографию о Валиади, за которую, впрочем, ему присудили звание кандидата искусствоведческих наук.
СТОЛБИЩЕНСКИЙ ГЕНИЙ
Рассказ
Глава первая
Со стародавних времен прижился у нас такой неписаный закон, что гению — все дозволено. Это, мол, личности исключительные, у них и психика особенная, и в силу этой «особенной» психики им и надлежит прощать то, что другим ни в коем случае не прощается.
Когда иной раз заспорят на эту тему, то защитники неприкосновенности гениев обязательно приводят в пример анекдоты из жизни разных знаменитых людей. Очень любопытно, что большая часть подобных анекдотцев связана с пьяными похождениями знаменитостей или какими-нибудь очень уж эксцентричными поступками, зачастую граничащими с обыкновенным хулиганством.
И вот мне вспоминается одна простенькая история, в которой, правда, нет гениев в общепринятом смысле, а все обыкновенные советские люди. Но как в капле воды отражается солнце и небо с облаками, так и в истории этой очень ярко отразилась вся несостоятельность придуманной теории неприкосновенности и неподсудности отмеченных гениальностью людей.
Глава вторая
В большом старинном селе Столбище жил один, непревзойденный в наших краях, умелец. Звали его Дмитрий Герасимыч Чаркин.
Это был человек лет шестидесяти, тощий, но мослаковатый, с кирпичным обветренным лицом, в котором ничего не было замечательного, разве только синевато-красный бугристый нос да толстенные, оладьями, губы. Был он лыс, усы и бороду брил (отчего и губы так замечались), ходил в затрепанных, перепачканных олифой и красками солдатских штанах, в застиранной, неизвестного цвета рубахе или такой же майке и в рваных тапочках. Головного убора летом, кроме сложенного из газеты колпачка, Чаркин не признавал и в мальчишеском колпачке этом был, правду сказать, довольно-таки смешон.
Впрочем, он и без того был чудной какой-то, разболтанный: при ходьбе мотались его огромные, узловатые руки, да и ноги как-то шли цепляясь друг за друга, вразброд. Он любил выпить и зашибал-таки крепенько, но с ног никогда не валился, а по походке трудно было угадать — пьян Чаркин или нет: он всегда ходил как пьяный.
Старуха его померла еще в войну, трое сыновей разлетелись кто куда: один служил летчиком, другой наездничал в городе на ипподроме, а третий, окончив медицинский институт, уехал по распределению на Камчатку. Очень огорчало старика, что никто из них не пошел по отцовскому делу.
Овдовев, Чаркин не стал жениться в другой раз и жил один в своем большом, крытом розовой черепицей, доме. После смерти старухи дом стал приходить в запустение: на полах годами нарастала грязь, почернели стены, в сизые пыльные стекла с трудом пробивался свет. И Чаркин все собирался продать этот, теперь совершенно не нужный ему дом, но почему-то ломил за него такую, цену, что покупатель только крякал и, без толку проторговавшись, плевал с досадой и уходил ни с чем.
Жил Чаркин одиноко, сам по себе. Сколько раз уговаривали его идти работать в совхоз, но так и не уговорили.
— Да на шута ж мне сдалась эта ваша должность? — презрительно оттопыривал он толстенную губу. — Пять сотен сулите? Так они мне без надобности, я их в неделю сшибу! Зато — сам себе хозяин. А ведь к вам только поступи, так вы заездите: и по часам ходи, и по звонку уходи… не-ет, у меня к этому привычки никакой нету!
Летом в Столбище наезжала тьма дачников, и многие столбищенские жители выгодно сдавали им свои избы. Но Чаркин никого не пускал. «Ну их в трубу, — говаривал он, — не люблю я ихнего брата: бабы бесстыжие, чуть не нагишом ходят, детишки галдят, проказничают… да и что мне — ай нужда какая?»
Дом же его стоял на таком красивом месте, что от дачников отбою не было: река под крыльцом, огород одним боком в лес упирается, палисадник густо зарос вишенником


