Житие преосвященного Смарагда - Владимир Александрович Кораблинов
В июне Христя поднялась. Весь день, с глазами, полными слез, просидела она на пороге избы, точно прощаясь, глядя на чистое, будто вымытое, небо, на яркий зеленый выгон, где серым сычом торчала ветхая, покосившаяся церквуха, где горластые ребята бегали, играли в пятнашки, и с ними бегал и звонко смеялся ее Сережа…
И среди бела дня она пошла в сарай и повесилась.
Двенадцать младенчиков
Года за два до описываемых событий появился в Гваздовке черный старик с цыганскими глазами. Его звали Илья Федосе́в. Пожилые гваздовцы еще помнили его славу: его две каменные лавки — одну с красным, другую с бакалейным товаром, — его крупорушку, его большой двухэтажный дом, двух его, таких же, как и он, цыгановатых сыновей — первых гармонистов и не знавших в бою пощады кулачников. Сыновья ушли с Мамонтовым и не вернулись. Старика Илью Федосева в тридцатом выслали в Нарым, но перед самой войной он, отбыв срок, приехал в Гваздовку. Не он один возвращался из ссылки, были и другие. Только те появлялись в родном селе состарившиеся, с потухшими глазами, тихие и смирившиеся. Илья Федосев был не таков, время словно щадило его — он лишь сгорбился чуть, погнулся в хребтине, но по-прежнему, по-молодому, из-под клочковатых бровей горели черные глаза, по-прежнему легкость и стремительность были в его движениях. «Ничто не берет, — с удивлением говорили про него односельчане, — как и не сидел цельную катушку! Злобой, черный кобель, держится!»
Изо всей родни оставался у него в Гваздовке один брат — убогий богомольный горбун Степан, или, как его за малый рост называли, Степачок. Он не был, подобно своему брату, стяжателем. Когда-то он служил садовником у господ Малютиных, садоводство было его страстью. В советское время жил затаясь, не переча власти, однако колхоз считал делом противным богу и, как его ни звали, как ни уговаривали глядеть за колхозным садом, — наотрез отказался. Степачка не тронули при раскулачивании, хотя, не имея почти никакой собственности, он змеиным своим языком немало чернил в те годы и власть, и коллективизацию.
Отбыв ссылку, Илья Федосев поселился у брата, но не прожил и года, как попался с ворованной колхозной коровой и снова был осужден на десять лет. Вместе с ним осуждены были и двое других участвовавших в воровстве людей, Но ни один из них не вернулся. Забыли и про Илью: полтора срока прошло, помер, видно. А он в пятьдесят пятом, как ни в чем не бывало, все такой же черный, припожаловал. Его сопровождала высокая пожилая женщина. Неизвестно, кем она ему доводилась: он звал ее Полей, она его — Федосеичем. Они поселились у горбатого и жили тихо, ничем себя не выказывали. Да, собственно, Ильей уже никто и не интересовался в Гваздовке: старики, знававшие его золотые годы, почти все перемерли, а для молодежи он ничем замечателен не был — старик, да и только. И никто не подозревал, сколько злобы накопил в своем сердце этот черный, слегка сгорбленный старик — на власть, на односельчан, на весь мир. Верно говорили про него, что он одной злобой живет: он действительно только ею и жил, жил затем, чтобы дотянуть до того дня, когда, как он надеялся, рухнет наконец эта ненавистная для него антихристова, как он ее называл, власть.
Никита сразу заприметил Илью. Да его и нельзя было не приметить: среди тех трех-четырех десятков гваздовцев, что хаживали в церковь, он выделялся как диковатой внешностью, так и какой-то исступленностью в молитве. Становясь против царских врат, у самых ступеней амвона, он шумно, дерзко молился. Он не молчал, как другие, не шептал себе под нос слова молитв, а громко, внятно говорил их, выкрикивал даже иногда. И Никита, впервые увидев своего нового прихожанина, почувствовал страх перед ним.
Спустя несколько дней, осенним ненастным вечером, Никита сидел у стола и при тусклом свете пятилинейной лампочки, постукивая молотком, чинил сапог. Перед жарко горящей печью Христя купала Сережу. Она поливала его из кружки, и худенький, дрожащий Сережа стоял в деревянном корыте ежась и повизгивая от щекочущих струек теплой воды. «С гуся — вода, с Сереженьки — худоба! — певуче приговаривала Христя. — А ну-ка, еще разочек, вот так…» Дробно стучал Никитин молоток, звонко стекала в корыто, плескалась вода, Сережа визжал, смеялся, — за шумом никто и не слыхал, как загремела щеколда в сенцах, как кто-то шарил рукой по стене, ища дверь. И вдруг она распахнулась, и в избу ввалился большой, черный старик в мокром брезентовом плаще с низко надвинутым на лоб капюшоном, с диковинной длинной палкой, на конце которой поблескивал медный крестик.
В открытую дверь ворвался холодный воздух. Христя фартуком прикрыла голенького Сережу. Никита уронил сапог, вскочил, испуганно глядя на вошедшего.
— Иосиф в трудах пребывает, — гулким басом сказал старик, — Мария о сыне печется… Мир дому сему!
Он откинул капюшон, снял шапку и, обернувшись к иконам, стал креститься.
— Ну, чего испужался, батюшка? — благословившись у Никиты, сказал Илья. — Подыми сапог-то, чини, знай, я тебе не помеха.
Христя поставила самовар, подала чай. Весь долгий вечер просидел Илья, чаевничал, рассказывая о своей жизни, о своих похождениях. Он-таки повидал людей на своем веку. В десятом году, еще до первой войны, в Иерусалим ко гробу господню ходил. При Советской власти два раза по десять лет отсидел.
— За то, что не яврей, не турка, — стукнул Илья палкой об пол, — что русский христьянин, что крест ношу, что православным крестом крещуся!
По его рассказам выходило, что всю жизнь претерпевал он за свою приверженность к православной вере, за то, что не побоялся антихристовых слуг, не отшатнулся от бога.
— Не-ет, брат! — грозя Никите черным, толстым пальцем, воскликнул он. — Нет, брат, я не Петр-апостол! Энтот, понимаешь, кочет в третий раз не закричал, а уж он отрекся. Я же нехай помру, но не отрекуся! Нас, христьян-то, еще вон когда, при царе при Мироне гнали… А Христос что? Христос претерпел и нам велел, вот как, отец Микитушко…
Но что в тридцатом году подбивал он гваздовских мужиков порешить всех сельских коммунистов, что при обыске в подполье у него был найден собранный и смазанный пулемет «максим» и две винтовки с патронами к ним, — про это Илья ничего не сказал Никите.
А уходя, прощаясь, уставился на Христю горячими своими, цыганскими глазами и сказал:
— Не жилица ты, Мария, правду истинную говорю, не жилица… Ну, да оно и к лучшему: поскорей помрешь — поменьше нагрешишь… Это я шуткую, молчи, — засмеялся


