Семейный Яблонь между лесными деревьями - Леонид Израилевич Лиходеев
Баранов засмеялся с облегчением, будто гора с плеч, сказал восхищенно:
— Человек был! Значит, помнил меня?
Лановой кивнул:
— В сорок пятом, перед победой спрашивает (опять с акцентом): «Как здоровье вашего друга Баранова?»
— На «вы» спросил или на «ты»? — уточнил Баранов.
— В том-то и дело, что на «вы»! Я говорю — давно не видел, товарищ Сталин! «Скоро увидите», — говорит. А сам смотрит в глаза. Думаю — отведу глаза — пропал. Посмотрел, усмехнулся в усы: «Недолго осталось, победа не за горами». Вот поди разбери: то ли он всех выпустит после победы, то ли всех посадит. Я, конечно, думал — посадит.
— Ну да, — кивнул Баранов, — на «вы» говорил…
— А со мною — на «ты», — вдруг сказал Павел Кордин.
— С тобою? — удивился Баранов. — Когда?!
— В двенадцатом году, в Кракове. Я ему остался должен двадцать пять рублей.
— В подполье, что ли? — насторожился Лановой.
Павел Кордин улыбался, не уточнял.
— И больше не виделись? — спросил Баранов.
— Нет, — улыбался Павел Кордин. — Может быть, их Светлане послать? Долг все-таки.
— Вот эти твои смехуечки, — обиделся Баранов, — тебе обошлись недорого… Другие — ни за что, а ты всегда был контрреволюционером! И — цел!
Лановой заинтересовался:
— Как — двадцать пять рублей?
— Бумажкой. Чтоб нумер ему снял. Я тогда прирабатывал, как гид. Студентом.
— А вы знали, что это — Сталин? — спросил Лановой.
— Нет, конечно. Он назвался князем каким-то.
— Конспирация, — пояснил Баранов.
— Сын говорит, — осторожно посмотрел на Кордина Лановой, — не знаю, верить, нет — что он сам в полиции работал…
— Это и я слышал, — кивнул Баранов.
— Не знаю, — сказал Павел Кордин, — да и какое значение имеет эта подробность после того, что он сделал…
— Сверхдержаву он сделал, — прикрыл глаза Баранов, вминаясь в подушку.
— Конечно, — согласился Павел Кордин, — меня только смущает цена.
— Ты, что ли, платил? — спросил Баранов, не открывая глаз. — Ты, если хочешь знать, легче всех отделался! Смотри! (Открыл глаза, глянул на Павла Кордина.) Я сидел, Лановой всю жизнь помирал от страха, а тебе он еще и четвертной дал! А ты — обижаешься.
— Нет, Николай, — возразил Лановой, — я не помирал от страха… Бывало, конечно, не без того, в рабочем порядке… Я его уважал без страха… А как вы уцелели, Павел Михайлович?
— Не знаю. Думаю — повезло.
Баранов, сникший было, вновь оживился:
— Ну что ж ты — ни разу ему на глаза не попался? Чудно. ВСНХ, Госплан и — мимо… Может, ты стучал? Не обижайся, конечно.
Павел Кордин не обиделся:
— Ты же меня знаешь всю жизнь…
— Знаю… А может, ты тогда, гидом, тоже в полиции служил?
— Глупость из тебя лезет на старости лет, Николай, — сказал Лановой. — Стучал! Первым делом стукачей и брали… Он их не уважал.
— Да-а, — мечтательно протянул Баранов, — такого уже в России не будет, не-ет… Этот (махнул рукою) политрук он и есть политрук… Затейник… Борьба за мир, борьба за мир… Нашел себе дело…
— Это продолжение политики мирного сосуществования Хрущева, — примирительно вставил Павел Кордин.
— Да брось ты! Дурак твой Хрущев!
— Он же выпустил тебя, — снова улыбнулся Павел Кордин.
— Да меня и Берия выпустил бы! Сталин умер, надо что-то делать! Вот тебе и весь Хрущев! Мирное сосуществование… Чехи клюнули — думали, действительно, с человеческим лицом… Ну и что?
— Видишь — политрук-политрук, а сообразил, что делать: танки и все! — хлопнул себя по колену Лановой.
Баранов сказал устало:
— Мы без войны не можем! Он как учил? Держать народ в состоянии постоянной боевой готовности! И держал! Лагеря зачем были? Чтоб народ постоянно чувствовал врагов! Что, не так? Факт — так!
— Да, — вздохнул Лановой, — не можем… Пока при деле был — не замечал… Хвастали победами… Везде побеждали… Каждый чих — победа… А теперь — хоккей смотрю и думаю: ну хоть бы чехам проиграли, бляди! Ну хоть что-нибудь!..
— Кто? — не понял Баранов.
— Наши! — рявкнул Лановой.
— Ты что — не болеешь?
Лановой хмыкнул:
— Болею… Полиартрит у меня! А ты — пень! Обапол! Восемнадцать лет и — ни хера…
— А хоть сто раз по восемнадцать! — страшно закричал Баранов, рвя хлюпающее горло. — Большевик я или нет?!
Лановой на крик не повел ухом — вроде не было. Павел Кордин взял из дрожащей барановской руки пустой стаканчик.
— А я что — не большевик? — неясно улыбнулся Лановой. — И я — большевик.
— Большевики бывают разные, — устало просипел Баранов. Должно быть, длинная речь недешево обошлась ему.
— Да, — вздохнул Лановой, все так же неясно улыбаясь, — жалко мне бывало большевиков. Работники с них, как с пальца — тяж… Политики… Самые лучшие работяги были бытовые. Семь восьмых. За жменю овса. У них одна политика была — детишек прокормить… Был у меня нормировщик… Посадили за ведро кукурузы, припаяли вышку, потом десятку, потом четвертной. (Покрутил головою.) Судили за подрыв социалистической экономики! Объявили кукурузу эту посевной, подсчитали — что выросло бы, если б да кабы. Много бы выросло! И по новой — что из тех бы зерен выросло. И вышло, что украл он два вагона зерна! Стали было дальше считать — что из тех вагонов вышло бы… Ты мне лучше скажи, Коля Баранов, отчего мы такие злые друг на друга? Отчего мы забиваем насмерть один другого?
— Я не забивал! — Отвернулся Баранов.
— Я забивал! — зычно напрягся горлом Лановой. — Из-за чего? Павел Михайлович, а?
— Не знаю…
— А я знаю! Головы наши так устроены — мучить и придумывать мучения! Прокурор тот — недоносок! Я бы рассказал вам — что мои особисты придумывали, какие каверзы!
—Так надо было, — сказал Баранов.
— Кому?!
— Тебе!!! — заорал сквозь хлюпанье Баранов. — Ты кто? Ты разве пролетарий? Ты — кулак!
— Да, — снова пренебрег криком Лановой, — сколько ж вас пролетариев полегло… А знаешь, скажу тебе, кто был главный в государстве? Вор! Социально близкий… Ты, пролетарий, был социально далекий, а бандюга был близкий. А я — понимал это лучше вас обоих! Потому-то не ты мне, а я тебе устраиваю сейчас кремлевку!
Лановой отвечал на обиды сокрушительно, под дых.
Павел Кордин, как бы смягчая удар, спросил, переводя разговор:
— Сыну вашему лет сорок? Кто он теперь?
Лановой посмотрел на Павла Кордина, как сматривал двадцать пять лет назад — все ли сказал или таит что-нибудь.
— Сын мой — дурак.
— Это что — его профессия?
— Да-да,

