Семейный Яблонь между лесными деревьями - Леонид Израилевич Лиходеев
— Тебе все можно, — засмеялась Татьяна.
Татьяне было легко, весело и тревожно: она никак не хотела оставаться одна. Сейчас кузнечик оставит ее и уедет по своим делам. А какие у него могут быть дела вечером? Он поедет к какой-нибудь своей, своей… Татьяна не могла подыскать слово. Она воображала женские лица. Лица эти были ей неприятны, и именно потому, что они были неприятны, она вглядывалась в них в своем воображении. Светская дама тоже оказалась среди этих лиц.
Кузен подкатил к подъезду:
— Ребенок! Сейчас тебе в самый раз — баиньки… Тетушка спросит, кто тебя напоил…
— Они уехали, — сказала Татьяна.
— Тем лучше! Поднимайся и ложись спать.
— Да! Спать! Мне еще нужно прогулять Тюльпана. Он там сидит и терпит.
Слова лепились сами по себе, необдуманно. Татьяна слушала свой голос и не узнавала. Она никогда не говорила так быстро и легко. Слова были как горошины. Кузен рассмеялся:
— Ты действительно перебрала! Пойдем, я прогуляю собаку.
— Тюльпан тебя не послушается!
— Обижаешь! Я все-таки собачник или кто?
— Или — кто! — внезапно расхохоталась Татьяна. — Ты собачник или кто!
И, закусив губу, придавила его пальцем по носу.
— Связался черт с младенцем, — сказал кузен, — вылезай!
Ему нравилась эта поговорка. Ему льстило быть чертом в каждой ситуации.
— Кузне-чи-ик! Почему ты такой глупы-ый? Поезжай к своим теткам, бабам, девкам, уродкам, дурам!
— Ладно, сейчас поеду…
— Не смей (к ним ехать!
— Ладно, не поеду… Валяй спать!
Татьяна выбралась из машины. Кузен повел ее к лифту, придерживая за локоть.
— Танечка, — сказал он в лифте, — Танечка, это пройдет… Я, конечно, идиот, осознаю… Ты что — никогда не пила водки?
— Поезжай к своим идиоткам, — четко сказала Татьяна.
Тюльпан бесился за дверью от радости. Татьяна не попадала ключом. Кузен взял у нее ключ, отпер дверь. Собака прыгала, как мяч, норовя лизнуть Татьяну в лицо.
— Стой, слабонервный! — приказал кузен и поймал пса за холку.
Тюльпан взвизгнул.
— Возьми ошейник, — неопределенно протянула руку к вешалке Татьяна и пошла в свою комнату.
Ей показалось, что она покачивается нарочито, что она может не покачиваться. Ноги были тяжелы, голова веселилась. Но вдруг веселье это исчезло. Татьяна остро почувствовала необходимость избавиться от нелепого состояния, В' котором пребывала.
Солнце садилось за новый дом, в том месте, где оно скрывалось за крышей, крыша казалась прогнутой, прожженной. Татьяна сощурила глаза и вдруг резко скинула туфли. Надо принять душ, и все пройдет. Она стянула через голову короткое платье (лифчика не носила) и стала снимать штанишки. А как войдет кузнечик? Она подошла к двери, оттянула замок на предохранитель, подумала, взяла фломастер, написала на клочке «открыто», сунула в наружную ручку.
Татьяна стояла в ванной под душем, подставив лицо и не заботясь о прическе. Колючие струйки били в плечи. Татьяна нагнулась, подставив спину, потом взяла ладонями груди, подставляя под удары воды то соски, то лицо. Она увлеклась и не заметила, как вошел кузен, она будто забыла о нем и даже вздрогнула, когда услышала его: он что-то говорил в щель двери.
— Сейчас! — крикнула Татьяна. — Подожди!
И тотчас подумала — зачем? Пусть уходит. Ей даже показалось, что кузен ушел. Она завернула вентили, перешагнула через борт ванны, сдернула с кафельного крюка тяжелый отцовский халат — красный с черными цветами — вечно он вешает его на ее крюк! Халат был тяжелый, махровый. Татьяна взяла свой, белый в красно-синих зигзагах, надела, закуталась и, попав в резиновые шлепанцы, вышла.
Тюльпан блаженно отдыхал у двери на подстилке.
— Ну вот, — сказал кузен, — тебе, я вижу, лучше… Я пошел!.
Татьяне действительно было лучше, душ снял с нее невразумительность хмеля. Снял, да не снял. Она спросила сквозь зубы:
— Куда?
Она сама удивилась дурацкому вопросу. Вопрос этот был сильнее всего: Татьяна поразилась бы, если бы ей сейчас сказали, что она не желает, чтобы Сашка уходил. Но она не хотела этого.
И вдруг он шагнул к ней вплотную, взял с затылка за влажные волосы, оттянул так, что лицо ее закинулось к потолку, и сильно вдавился губами в ее губы. Татьяна задохнулась. Она хотела оттолкнуть его, но, сама не понимая почему, положила руки на его плечи. Она задыхалась, сбиваясь дыханием, мутясь головой и наливаясь горячей тяжестью. Руки его оказались на ее спине, под халатом, она не соображала, не хотела соображать, что с ней происходит, почему она лежит, почему он гладит ее своим лицом по груди, по животу. А он целовал ее глубоко в губы, задыхаясь, торопись, приговаривая — молчи, молчи, — и она понимала, что одно любое слово оборвет вмиг ее сладостное утомительное неведенье, которое она не хотела, нет, не хотела прерывать. Она не понимала, когда и как он успел раздеться и придавить ее собою, раскидывая, как куклу. И ощутив рваную томительную боль, Татьяна не вскрякнула, а застонала, как от облегчения.
115
— Сколько тебе лет, Павел Михайлович? — негромко спросил Баранов, укладываясь на матраце, и Павел Кордин почувствовал в словах его зависть больного старика к здоровому старику.
— Восемьдесят, — виновато сказал Кордин.
Баранов попытался свистнуть слабыми, непослушными губами. Свист не получился. В чистых поголубевших глазах Баранова Павел Кордин увидел робкую ревнивую надежду. Баранов' встретился взглядом:
— Старый какой… А мне — семьдесят шесть только… Лановой звонил… В кремлевку будут класть…
Знаменитый Баранов лежал на матраце, к которому сам приделал ножки. Он лежал в однокомнатной квартире, которую получил двенадцать лет назад, как реабилитированный враг народа. Он лежал один потому, что у Баранова на этом свете не было никого.
Жилище его было бивачным, как бы временным. Баранов всегда так жил — даже в годы своей славы. Он не признавал барахла. Над несвежей подушкой его, над желтой одутловатой головою висела старая фотография. В серой степи, возле тригонометрической вышки стояли Баранов, Орджоникидзе, еще кто-то, Павел Кордин узнал и себя.
— Никого уже нет, — сказал Баранов, заметив, как Павел Кордин, в который раз, рассматривает фотографию. — Возьмешь себе, ежели помру…
— Куда там — помру! — возразил Павел Кордин.
— Туда, куда все помирают, Павел Михайлович…
Павел Кордин не ответил. Баранов был плох. Они молчали некоторое время. Павел Кордин слушал свистящее с прихлюпыванием дыхание.
— Жизнь вспоминаю, — прохлюпал Баранов, — помнишь, как мы от махновцев драпали?.. В Крым попали… к Волошину… Я еще тебя шлепнуть хотел…
— Помню… Патроны у тебя отсырели.
— Насмехаешься? Чудной он был, Волошин… Никакой классовой борьбы…
— Ты помолчи… Полежи тихо…

