Скованные одной цепью - Ирина Алексеева

Скованные одной цепью читать книгу онлайн
Москва, конец 80-х. Студент Бауманки Володя Гришин мастерски избегает лишних мыслей о смысле жизни, пока не встречает акционистку Элю – ходячий хаос в рваных джинсах. Она затаскивает мальчика из академической среды в водоворот абсурда: подпольные выставки, провокации и сомнительные друзья. Здесь бунт соседствует с тоской, а безумие кажется единственной нормой. Все это заставляет Володю переосмыслить понятия нормы, искусства и того, что значит быть живым в переменчивом мире. Но справится ли Володя с этим новым собой?
Катрин. Мое чудо, моя головная боль. В нулевые, когда ее маленькие ножки только-только начали топать по паркету, я думал: «Ну вот, теперь все – жизнь началась заново, только без права на косяки». Натали вечно волновалась, что мы растим ее в каком-то постсоветском безвременье, где за окном трубы и крыши из гофры, а на площадке дети играют или в покемонов, или в «поймай залетного наркомана». Но всегда отмахивался: «Ты, главное, не забывай – люди и в худших условиях вырастают нормальными».
На ее трехлетие мы заказали торт в кондитерской в Митино. Натали показала эскиз – что-то простое, с цветочками и «Принцесса Катрин» сверху. А привезли… это. Мастичный монстр с кривыми буквами, которые выглядели так, будто их писал пьяный слон хоботом. Катрин посмотрела на чудище и заявила: «Это дракон? Я не боюсь драконов!» – и откусила ему нос. Мы с Натали смеялись до слез, хотя хотелось убить кондитера.
А еще она собирала крышки. Пивные. У нас во дворе их валялось больше, чем листьев на деревьях. Катрин бережно складывала крышечки в ведерко для песка, изукрашенное переливчатыми наклейками с телепузиками. Гордость двора, культурная археология уровня «Балтики» и «Клинского». Я пытался ее отучить, рассказывал, что крышки грязные, что это не игрушки, но Катрин смотрела на меня как на идиота: «Папа, они красивые!» И знаете что? Они и правда были красивыми, особенно выложенные в узор на ее маленьком пластиковом столике. Натали переживала, что соседи начнут думать, будто мы какие-то бедолаги, которые воспитывают дите на помойке. Но я только хмыкал. Это ведь так мило, когда ребенок превращает любую хрень в приключение.
В десять Катрин заявила, что хочет стать эмо. Черные волосы, пирсинг, грусть на лице и песни с надрывом. Чуть не подавился тогда чаем, а Натали посмотрела на меня так, будто я внес эту заразу в наш дом. Катрин не особо удалось воплотить свои планы: максимум, что она сделала, – это разрисовала маркером кеды, размазала по лицу мамину тушь и несколько раз прицепляла на заколках к своим волосам отрезанные от кукол пряди, что выкрасила гуашью в розовый и черный.
А потом Катрин четырнадцать. Она уже больше спорила, чем слушалась, и в один прекрасный день заявила, что идет на Болотную. «Катрин, ты что, с ума сошла?» Я стоял перед ней, а она смотрела так, будто папка ее – очередной режим, который нужно свергнуть. «Папа, это важно. Ты ничего не понимаешь!» Мы разругались. Катрин кричала, что я трус, что я ничего не знаю про жизнь, что «ты же сам говорил, что надо бороться за справедливость, а теперь сидишь и молчишь». Я сдерживался, чтобы не сорваться, но голос все равно зазвучал громче, чем хотел: «Тебе четырнадцать! Какие, к черту, митинги? Будешь сидеть дома!»
Катрин хлопнула дверью в свою комнату, а я остался на кухне. Окно приоткрыто, слышно было, как внизу гудят машины. Хотелось выпить, но я знал, что не могу – Натали этого бы не выдержала.
Катрин со временем остыла. Но в ее глазах тогда впервые мелькнуло то, что до сих пор помню. Не обида, а какой-то болезненный вызов. Как будто она уже тогда решила, что не будет такой, как я.
Нет, поверьте мне, Катрин-подросток – это взрыв. Моя революция в голове была полуспившимся двором на Новый год, когда все разошлись по домам, а ты бессильно поджигаешь свои хлопушки с надеждой, что оторвет блудливые пальцы. У Катрин же революция – шумная, как рынок в Котельниках на выходных. Мы с Натали ходили вокруг нее, прям два сапера: боялись задеть проводок и вызвать детонацию. А Катрин все твердила, что наша молодость осталась где-то в «Тетрисе» и «Контре».
Помню, как в один вечер за ужином она между делом бросила: «Я, кажется, влюбилась». Натали сразу напряглась. «Кто он?» – спросила, нарезая сыр с такой сосредоточенностью, будто от ровности кусочков зависит ее материнская честь. Катрин пожала плечами. «Никита. Старшеклассник. Его номер аськи на парте был написан».
– На парте? – переспросил я, одновременно радуясь, что хоть не на стене подъезда.
– Ну да. В кабинете ОБЖ. Такой милый шрифт, типа Comic Sans, только от руки.
Я громко хмыкнул тогда. Comic Sans. Любовь. Гребаная пропасть между поколениями стала ощутимой, как зубная боль.
Оказалось, Никита – звезда школы, гитарист и обладатель челки, что закрывает половину лица. Натали пыталась намекнуть Катрин, что такие парни исчезают быстрее, чем первые снежинки в ноябре, но дочка лишь отмахивалась. Она проводила часы за компом, переписываясь с ним в аське, и от этой переписки комната светилась тусклым зеленым светом монитора, то и дело взрываясь асечным «о-оу».
А потом была история с ЕГЭ. Мы с Натали на нервах: школьный выпускной, репетиторы, сборы документов. Катрин идет на экзамен с видом святой мученицы. А возвращается довольной кошкой после сметаны. Спрашиваем, как прошло. Она смеется: «Отлично! Я списала. Прилепила шпоры под юбку, еще и с телефона гуглила».
Я в ступоре. Натали в ступоре. Катрин открывает холодильник, берет сок и добавляет: «Да ладно, пап, сейчас так все делают».
Она сдала на отлично, конечно. За девяносто баллов по русскому и литературе. Поступить в МГУ на журфак – как выиграть джекпот для нашего семейства. Мы с Натали сидели на кухне, поднимая бокалы с шампанским, а Катрин уже выкладывала фото из приемной комиссии в сторис.
Первый курс – она возвращается домой с горящими глазами и рассказывает, как их преподаватель напомнил ей Ганса Ланду. Второй курс – пишет какие-то статьи в студенческую газету и вслух рассуждает, «что важнее – журналистская этика или хайп».
Каждый ее шаг – напоминание, что она растет, становится кем-то другим. Иногда я скучаю по той Катрин, которая собирала крышки во дворе, но более горжусь этой версией. Хотя бы потому, что она, пройдя через горнило бунта, научилась думать головой. Гораздо раньше, чем я.
Лето восемнадцатого года пылает. На старом Арбате – будто центр мироздания. Люди кричат, танцуют, обнимаются. Парни с раскрашенными лицами взахлеб обсуждают Акинфеева, который одной ногой влетел в пантеон героев. Россия обыграла Испанию, и Москва теперь пульсирует, словно электрическая гитара в руках Джими Хендрикса.
Я стою рядом с Катрин. Она в только что купленной футболке с надписью «Дзюба – бог», смущенно улыбается, глядя, как какой-то парень предлагает всем чеканить мяч прямо на мостовой. Словно не Катрин этим утром, когда завтракали в «Му-му», пела с испанскими фанатами Despacito.
Звучит «Калинка» под гармошку уличного игруна. Небо фиолетовое от огней, пахнет лунной свежестью. И тут – из толпы, как призрак прошлого, гладкое вытянутое лицо, немного подкрученные, крашенные в бледно-рыжий волосы, круглые солнцезащитки, прячущие ехидные глазки, – выплывает Мелахберг.
– Володя! – кричит он, размахивая руками. На нем легкий льняной костюм, в одной руке бокал просекко, в другой – миниатюрная сумочка.
Картина настолько сюрреалистична, что сначала думаю, мол, тронулся головенкой.
– Ты? Здесь? – тупо переспрашиваю, словно мы не стоим посреди толпы ликующих людей, словно сейчас не 2018-й, а 1988-й и мы снова праздно кукуем в его богемной квартире на Патриках.
– Да я с выставкой в «Гараже». Прилетел на пару дней. Но какой матч, а?! Это же история, Володь, история в прямом эфире!
Он обнимает меня, потом – Катрин. Она смотрит на него слегка ошарашенно, но держится молодцом. Наверное, решает, что это какой-то мой старый друг, просто… странный.
И тут меня накрывает флешбэк. Предыдущий наш разговор длиной в четыре года. Март. Я сижу на кухне, пью кофе, и вдруг телефон. Мелахберг, голос дрожит, в трубке слышно, как шумит море.
– Володь… Володенька, я в Коктебеле, ты понимаешь, что это значит?
Я не понимаю, а он продолжает:
– Тут бардак. А я просто хочу спокойной жизни, понимаешь? Спокойной.
Он чуть не плачет. Это не тот Венька, который весело декламировал Бодлера под виски. Это кто-то другой. Сломанный, будто его картины
