Скованные одной цепью - Ирина Алексеева

Скованные одной цепью читать книгу онлайн
Москва, конец 80-х. Студент Бауманки Володя Гришин мастерски избегает лишних мыслей о смысле жизни, пока не встречает акционистку Элю – ходячий хаос в рваных джинсах. Она затаскивает мальчика из академической среды в водоворот абсурда: подпольные выставки, провокации и сомнительные друзья. Здесь бунт соседствует с тоской, а безумие кажется единственной нормой. Все это заставляет Володю переосмыслить понятия нормы, искусства и того, что значит быть живым в переменчивом мире. Но справится ли Володя с этим новым собой?
Глава 12
В Москву возвращаюсь с ощущением, будто мне в карман насыпали соли из старой мартирологической банки. Хрустят кристаллы на зубах памяти, жгут кожу в сознании. За спиной осталась сцена с Элей, родителями, кладбищем, где снег смешался с грязью и злостью. Поезд везет меня в промозглую столицу, а в голове только мысли о том, что ни к чему хорошему это не ведет.
В общагу захожу, как в храм обиженных, – тихо, без лишнего шума. С Серегой не виделись почти неделю, но чувствую его присутствие еще у двери комнаты. Ворчит сам с собой за стеной, старый, блин, магнитофон, зажевывающий ленту. Захожу, прячу за спиной пакет с пышками.
– О, явился. – Голос у Сереги ледяной, но в светлых глазах за очками уже тепло пробивается. Я киваю, мол, да, тут я, дурак твой. Вынимаю пакет.
– Ленинградские. На Желябова взял. Холодные, правда.
Серега делает вид, что все еще злится. Берет пышки как драгоценности, осторожно, двумя руками. А потом неожиданно обнимает меня. Стоим так, дурацкие, молчаливые, на фоне глухого звона кастрюль где-то в глубине коридора.
На кухне греем пышки на старой сковородке. Масло шипит, воздух наполняется запахом жира и полузабытого счастья. Серега трет глаза, говорит:
– Ты че, совсем расплевался, Володь? С этой своей актриской?
– Не хочу пока, – гляжу на то, как золотятся пышки. – Она… Сложно все. Ломает меня.
Серега хмыкает, знает ведь, о чем я, хотя понятия не имеет. Едим прямо из сковородки, жадно, обжигаясь. Масло капает на стол, кто-то гремит ключами в коридоре, но нам все равно. Я сижу напротив Сереги и чувствую, что он – единственное, что сейчас делает этот мир более-менее нормальным.
– Ладно, – говорит, дожевывая. – Но если вернешься к ней, чтоб без этого твоего кладбищенского шапито.
Я смеюсь. Горько-громко, почти до слез. Не знаю, над собой ли, над ситуацией или над тем, что мы все еще тут, греем холодное прошлое, пытаясь придать ему вкус жизни.
Возвращаемся в комнату. Серега усаживается рядом, на мою кровать, развалившись, как на троне, закинул одну ногу на другую. Очки сползают на нос, в руках крутит несчастный карандаш, глядя на него так, будто это скальпель, а он собирается вскрыть тело неудачного года. Помятая клетчатая рубашка с торчащими нитками на правом рукаве. Светлые волосы взъерошены – видно, что расческу Серега последний раз видел, наверное, еще до Нового года, в жизни, где были его девчонка, планы и хотя бы какой-то гребаный порядок.
– Я, значит, тридцать первого сижу в общаге, – голос обиженно-сдавленный. – Включил «Голубой огонек». С бутылкой «Советского шампанского». Ну, думал, попраздную хоть как человек. А она даже не позвонила. Ни слова. Просто исчезла, как в фильмах про чертовы НЛО.
Сижу, накручиваю нитку на палец. Нитка от чего? От Серегиной же рубашки. А тот меж тем швыряет карандаш на стол.
– А ты в Ленинграде развлекался, – продолжает. – Смотрел всякую похабщину, да?
– Слушай, я был с родителями. С похоронами. Ну ты понимаешь… – начинаю, но он перебивает:
– А с ней?
Я молчу. Эля. Ну да.
– Мы с ней там не кувыркались, если ты об этом. Она, блядь, она… – пытаюсь объяснить, но все звучит как-то убого.
– Я тебя понимаю, – отмахивается Серега. – Все одинаковые. Думают, если губы накрасят и юбку покороче наденут, то им все можно.
В его голосе больше усталости, чем злобы.
– Слушай, я виноват. Вел себя как придурок. Прости, что оставил тебя одного, – наконец говорю.
Серега кивает, сначала равнодушно, а потом чуть теплее.
Затем достаем учебники. Пора ж, блин, готовиться к экзаменам. Серегины тетрадки обведены разноцветными ручками, аккуратный текст напоминает что-то из начертательной геометрии. А мои записи? Кривые, полустертые, как вандальские надписи, что видел в метро. Серега скашивает на все это взгляд, фыркает:
– Ты что, на лекциях водку пил?
– Нет, только чай с клюквой, – ухмыляюсь. – Просто я творческий.
– Да, Володь. Настолько творческий, что препод теорию примет за стихи и поставит тебе «отлично» за поэзию.
Смеемся. Серега снова становится тем самым Серегой – ворчливым, но своим.
В комнате запах пыли, «Красной Москвы» из бабушкиного сундука (которую Серега зачем-то использует как освежитель воздуха) и моих носков. Разбираем задачи, подкалывая друг друга. Серега мстительно исправляет мои ошибки в алгоритмах зеленой ручкой, как будто пишет гневное письмо в «Комсомолку».
За окном метель царапает стекло кошкой, что хочет домой. Думаю, может быть, хоть в этом семестре удастся выжить. А еще о том, что Элю до конца сессии видеть не готов. Занавес.
Спустя два дня после того, как Серега окончательно перестал считать меня предателем, стою под дверью у Мелахберга. Темно-красная, с номером 27, который кто-то обвел синей шариковой ручкой, словно боялся забыть. За дверью этой раздается ритмичное постукивание – либо Венька решил прибить что-то к потолку, либо готовится к ритуальному жертвоприношению.
– Кто там? – Голос звучит так, будто Мелахберг только что выиграл глоток кислорода в лотерею для утопающих.
– Это я, Володя. Жив?
Замок щелкает, дверь распахивается, и я вижу его – лохматый, в майке, облепленной пятнами акрила, с бледноватым лицом. Глаза, ввалившиеся глубже, чем совесть на заводском партсобрании, глядят на меня с таким вымученным весельем, что невольно отвожу взгляд.
– Володя! А ты-то хоть выжил? А то после этой новогодней херни, думаю, может, мы все уже в аду. Проходи, чай не предлагаю, нет его.
Я захожу. Гостиная у него теперь – как декорация к фильму Тарковского, но в параллельной реальности, с бюджетом школьного спектакля. Холсты, банки с краской, какие-то странные фигурки из проволоки, засохший бутерброд на книжной полке.
– Как ты? – спрашиваю.
– Новый год – это, брат, не праздник, а эксперимент. Мы с ребятами сидели у Армена в центре. Там… Ну, как тебе сказать, Володь, в одну секунду мы слушаем Высоцкого на кассете, а в следующую в соседней комнате кто-то прыгает с балкона. В итоге, конечно, затащили обратно, обошлось. А знаешь, что я вспомнил?
Венька говорит это так, будто сейчас выложит что-то почище внезапного философского откровения.
– Вспомнил, как в детстве на кремлевской елке был. Шуба, валенки, конфеты. Знаешь, какая ирония? Тогда эти елки были чем-то вроде религии. Мы, дети, стояли в очередях к ватному Деду Морозу, он обещал нам социализм в шоколадной обертке. А теперь смотри, во что мы выросли: я рисую котов, которые курят «Беломор», а ты… Чем ты сейчас занимаешься?
– Программирование, – напоминаю, чувствуя, как это слово звучит на фоне всего вокруг. Будто тонущий матрос кричит «морковка».
– Во-от! А я котов. Хочешь посмотреть?
Мелахберг протаскивает меня через всю комнату, пододвигает к стене, где стоят работы. Первый – акварельный, ослепительно скалящийся кот в сапогах. Вернее, его сапоги – это шлемы космонавтов. На заднем плане – ракета с красной звездой, на борту которой неровно выведено «СССР-69».
– Это что, Гагарин? – спрашиваю.
– Почти. Это Гагарин, который решил остаться на Луне.
Следующая картина. Кот в телогрейке. На столе перед ним пустая рюмка и тарелка с ухмыляющимся селедочным скелетом. Глаза кота вырезаны и вставлены в кукольную голову.
– Он оторван от реальности, – комментирует Мелахберг, смахивая пальцем невидимую пыль с угла работы. – Это, кстати, называется «Кот, который понял».
Я разглядываю картину. Ухмылка селедки слишком живая, кот слишком мертвый.
– А это, – он показывает на третью, – «Кот и партия».
Там кот, совсем маленький, сидит в огромной, словно ленинский Мавзолей, шляпе. На шляпе нарисована сцена: усатая мышь в образе Сталина командует другими мышами, которые строят что-то вроде Кремлевской стены из сыра.
– Ну что? – интересуется Венька.
– Это… сильно.
– Да. Я сам иногда пугаюсь. Особенно когда краску покупаю: продавщица смотрит на меня уже как на диссидента.
Думаю, что, может, его мир – это просто другой слой реальности, который перекрывает наш, подобно мутной воде на стекле. Мы сидим, и Мелахберг рассказывает про свою любовь к котам, про жизнь и про то, как однажды его чуть не выгнали из художественной школы за то, что рисовал кометы с лицом Брежнева.
– А ты мог бы… ну, портрет
