Бездна. Книга 3 - Болеслав Михайлович Маркевич

Бездна. Книга 3 читать книгу онлайн
После векового отсутствия Болеслава Михайловича Маркевича (1822—1884) в русской литературе публикуется его знаменитая в 1870—1880-е годы романная трилогия «Четверть века назад», «Перелом», «Бездна». Она стала единственным в своем роде эпическим свидетельством о начинающемся упадке имперской России – свидетельством тем более достоверным, что Маркевич, как никто другой из писателей, непосредственно знал деятелей и все обстоятельства той эпохи и предвидел ее трагическое завершение в XX веке. Происходивший из старинного шляхетского рода, он, благодаря глубокому уму и талантам, был своим человеком в ближнем окружении императрицы Марии Александровны, был вхож в правительственные круги и высший свет Петербурга. И поэтому петербургский свет, поместное дворянство, чиновники и обыватели изображаются Маркевичем с реалистической, подчас с документально-очерковой достоверностью в многообразии лиц и обстановки. В его персонажах читатели легко узнавали реальные политические фигуры пореформенной России, угадывали прототипы лиц из столичной аристократии, из литературной и театральной среды – что придавало его романам не только популярность, но отчасти и скандальную известность. Картины уходящей жизни дворянства омрачаются в трилогии сюжетами вторжения в общество и государственное управление разрушительных сил, противостоять которым власть в то время была не способна.
– Вы в Петербурге, разумеется, об этом и не догадываетесь? A не мешало бы вам это знать и принимать кое-когда к сведению…
– Что же говорил тебе твой Капитон?
– A вот что. «Правда ли, – спрашивает он меня, – бают в народе, будто теперича заместо Царя будет у нас присягательная господчина?». «Что такое?» – спрашиваю, не понимая. «А так, что допрежь того господа Царю присягали, a что нонче сам он будто станет господам на книге присягать, сам от себя, значит, отступится и будут они заместо него править всею Рассеей».
– «Книга», это какое-то путаное понятие о хартии, должно быть? – спросил Колонтай, заинтересовавшись рассказом.
– Само собою.
– Что же ты сказал ему на это: подтвердил или разуверил?
– Ни то ни другое. Я спросил его, что он сам об этом думает?
– Что же он?
– «А коли, – говорит, – это так, значит, надо будет всем народом идти Царя вызволять».
Словно электрическая искра пробежала в глазах слушавших; все переглянулись с выражением какого-то инстинктивного беспокойства.
Алекеей Сергеевич первый подавил в себе это ощущение.
– Болтовня одна, разумеется, – уронил он небрежно.
– Смотря как… О настоящем настроении народа вы понятия не имеете. Если бы в самом деле дошло до ограничения царской власти, не сомневайтесь, пойдут!
– Что же, их пушками встретят! – фыркнул величественно губернатор.
– Кто же это их так встретит: тот, за кого они пойдут? – ответил, оглянув его через плечо, Борис Васильевич.
– Ты так передаешь все это, cher ami, – поспешил заговорить Колонтай, стараясь свести разговор на шутку, – будто сам готов встать в ряды этих… революционеров особого сорта.
– Ты не ошибаешься, – веско выговорил на это Троекуров, – между ними и тем, что сочиняется теперь в Петербурге, мой выбор сделан давно.
Решительные слова эти привели, видимо, государственного сановника в некоторое смущение: он никак не ожидал такой «категоричности» в ответе человека, ни в искренности, ни в уме которого он сомневаться не мог. Но он и себя почитал не менее умным и компетентным в предмете, о котором шла у них речь; ему стало досадно.
– Я уже тебе говорил, любезный друг, – начал он, подавляя, насколько мог, эту досаду, – что ничего в Петербурге не «сочиняется» и что за моими словами ты совершенно неосновательно предполагаешь иное что, a не мое личное мнение, естественно вызванное тем неустройством, от которого страдает теперь вся Россия. Могу тебя уверить, что ограничивать монархическую власть у нас никому из серьезных людей, – подчеркнул он, – и в голову не приходит.
Он примолк на миг и продолжал:
– Но допустим, однако, возможность такого положения, что сама власть вздумала бы, как говорит твой Капитон, «отступиться от себя», – что, ввиду нынешних, возникающих со всех сторон и каждый день, все новых и новых затруднений и замешательств, она, по той или другой причине, избегала бы, не хотела бы принять лично на себя разрешения их в ту или другую сторону, что тогда делать?
– Пусть уполномочит тогда избранное ею лицо, пусть доверит ему действовать от ее имени, – вскликнул с необычною ему горячностью Борис Васильевич, – но да сохранит ее Бог от иного образа действий, от мысли хотя на единый миг уронить обаяние своего самодержавства в глазах русского народа!
Глаза у Колонтая мгновенно блеснули:
– Ты хотел бы, то есть, первого министра avec un cabinet homogène19?..
– Называйте как хотите, – и плечи Троекурова передернулись с судорожным нетерпением, – но только исполнителя той же царской воли, представителя того же единоличного начала власти. Всякий иной путь, повторяю, гибель и преступление, которого не простит вам народ.
Он внезапно и порывисто поднялся с места:
– Однако пора и честь знать, мы заболтались, кажется, до крайних пределов возможного.
– Куда же это вы, ваше превосходительство? – вскликнул, вскакивая в свою очередь, хозяин. – Неужто уж собираетесь?
– Пора, Пров Ефремович, меня ждут дома. Пойду, раскланяюсь с вашей супругой.
Только что замолкший разговор болезненно взволновал его внутренно, и он, видимо, не хотел продолжать его.
Все направились из «курильной» обратно к аппартаменту хозяйки.
Генерал Бахратидов подхватил «старого камрада» под руку и зашептал ему на ухо:
– Умница ты, брат, большая умница! Удивляюсь я и тебе, что ты ничего не хочешь, а еще более, что никто не думает позвать тебя и поставить на настоящее место.
– Позвать одно, a идти на зов другое, – ответил на это со слабою усмешкой тот.
– Да что ты? Неужели не пошел бы, коли б попросили?
– Нет, потому что чрез месяц точно так же попросили бы меня убраться.
– С чего же ты это взял?
– Сообрази сам, дипломат! – засмеялся уже совсем откровенно «старый камрад».
XVII
Совсем другого рода беседа шла в изящной гостиной Антонины Дмитриевны, оставленной в обществе молодых людей, пока старшие занимались в курильной «спасением России», выражаясь словами одного петербургского остроумца, окрестившего так все «политические» разговоры, которым так много и повсеместно предаются русские люди в наши дни. Прекрасная хозяйка никогда еще, казалось, не была так оживлена, так искренно расположена к веселой, беззаботной болтовне. Одному лишь Грише Юшкову казалось порой, что она насилует себя на эту веселость, что за ее смехом сочится все та же давно знакомая ему рана душевной тоски и «злобы на жизнь», которая, между прочим, в «оны дни» едва ли не главным образом обусловливала ее обаяние в глазах юноши… Но все же он едва узнавал ее: в ней теперь было так много блеска, так много игры: прежнее огульное отрицание, прежнее какое-то тусклое в выражении своем раздражение противу всего и всех уступило место чему-то забавно остроумному в неожиданности и колкости замечаний ее и намеков. Светский навык, следы тесного общения со всею обширною семьей космополитического, разношерстного «monde», в который вступают ныне люди по праву богатства, заменившему прежние привилегии рождения и образования, – сказывались теперь во всех ее приемах, в складе речей, в каждом из ее движений. Она не стеснялась пред этою молодежью; в тоне ее было что-то полураспущенное, полухудожественное, смесь какого-то изысканного внешнего приличия с безудержностью мысли и слова, чуть не граничившею с цинизмом, – форма, доведенная до изумительной прелести, и содержание, внутрь которого «было страшно глядеть». Так по крайней мере представлялось Грише, «провинциалу» Грише, как называл он себя, вся жизнь которого протекла под «отеческим законом», в целомудрии старозаветных семейных преданий и добрых примеров. Он ужасался подчас… и в то же время слушал с каким-то неодолимым трепетным любопытством. В рассказах Антонины Дмитриевны проходили пред ним, будто в каком-то фантастическом калейдоскопе, картины неведомого ему до тех пор мира, в котором
