Мои друзья - Хишам Матар
Сменялись станции, двери открывались и закрывались, выпуская пассажиров и впуская новых, а он рассказывал мне то, что уже говорил раньше, – как его отец влюбился в Северную Калифорнию.
– Он собирался ездить туда каждое лето, а потом ему запретили путешествовать вообще, на всю оставшуюся жизнь.
Тут он рассмеялся, и я почувствовал себя обязанным поддержать.
Через проход от нас сидело молодое семейство. Мужчина – красивый темнокожий, с дерзкой искоркой в глазах. Женщина – белая блондинка – полушепотом разговаривала с сыном. Мальчик на вид лет девяти, с шапкой курчавых волос, отливающих коричневым и золотистым, от которых голова его казалась вдвое больше. Мать время от времени запускала в них пальцы. Он стоял, глядя на нас, мальчик, держась за колени родителей. Покачнулся, когда поезд тронулся. Было в этих людях что-то неуловимо демонстративное. Осознание, что они красивая семья. Все трое не сводили с нас глаз, словно настраиваясь на то, что говорил Хосам. Он часто производил на людей такой эффект.
– Только представь, – продолжал он. – Ни с того ни с сего купить вдруг дом и прожить всю оставшуюся жизнь, не имея возможности даже увидеть его. Даже в самые тяжелые времена он отказывался его сдавать. Пока Пойнт-Рейес – ближайший городок – не стал аллегорией, олицетворением утраченного и невозможного, моей семейной Атлантидой.
Мы выехали из-под земли, и вагон заполнился светом. Прекрасное семейство глазело на виды, открывающиеся за окном позади нас.
Отправив все свое имущество в Калифорнию, Хосам путешествовал налегке. Я узнал старый чемодан. Маленький, синий и потрепанный. Тот же самый, с которым он вернулся из Парижа и с которым ездил потом, когда отправлялся с Клэр, своей подружкой, поплавать в реке Дарт в Девоне – они оба любили так развлекаться время от времени. Увидев знакомый предмет, я затосковал по тем временам, когда Хосам жил в Лондоне и довольно долго в квартире прямо подо мной, которая занимала весь первый этаж таунхауса, к ней еще прилагался запущенный садик на заднем дворе. Моя спальня располагалась прямо над их гостиной, и много ночей я засыпал под тихое бормотание его с Клэр голосов.
Все сложилось естественным образом. Хосам вернулся в Лондон, а квартира освободилась. Сначала он колебался, и я понимал, что не надо его подталкивать. Низкая арендная плата решила дело. Чуть позже к нему переехала Клэр. Ирландка, нежная, умная, и в ней чувствовалась твердость, которая ясно давала понять, что не стоит за нее переживать, что последнее, в чем она нуждается, – ваше беспокойство за нее. Помню, как-то мы ждали ее в кафе и она опаздывала. Хосам бесконечно проверял свой телефон. Я подумал, не волнуется ли он. «Волнуюсь? – откровенно озадаченно переспросил он. – Я никогда не волнуюсь за Клэр». Они познакомились в дублинском Тринити-колледже, где Хосам изучал английский язык, а Клэр – историю. Она любила напоминать нам, что она здесь тоже в изгнании.
– Однако должен тебе признаться, – продолжал Хосам, чуть тише и придвинувшись поближе, но все так же по-английски, – эти последние несколько недель, пока мы паковали вещи и готовились к переезду, мой старик, помилуй Господи его душу, не выходил у меня из головы. Понимаю, это звучит безумием, но я уверен, что он знал, что этот момент придет, что его черная овца – сын, которому, как он говорил матери, суждены либо великие свершения, либо полный крах, – однажды плюнет на все и уедет в Америку – страну, откуда никогда не возвращаются.
Мы вышли на нашей станции, и, шагая к дому, где он некогда жил, Хосам отмечал изменения, случившиеся со времени его прошлого приезда: старая пекарня уступила место супермаркету, попытки реконструкции Шепердс-Буш-Грин – большого треугольника травы, вокруг которого всегда было оживленное дорожное движение.
Он притих, когда мы добрались до знакомой улицы с рядами домов по обе стороны. Я, как всегда, не копался с ключами и за все годы, что тут прожил, ни разу не забывал ключи дома, не терял ни их, ни бумажника. Неизменные привычные детали – почта, разбросанная по выцветшему ковру, свет, который гаснет еще прежде, чем вы доберетесь до верхней площадки.
– Но Париж, – вдруг сказал он, пока мы поднимались по лестнице. – Это чистая ностальгия.
Хосам поставил чемодан в кухне и пошел прямиком в ванную, оставив дверь широко открытой. Намылил руки и лицо, продолжая рассказывать про свои планы – как он хотел бы пройтись по знакомым улицам, навестить сад Сен-Венсан, куда он однажды водил меня. По мере того как вечерело, лицо его менялось. Сидя в моей кухне с маленьким чемоданом у ног, он будто бы сидел не просто поставив рядом свое имущество, но и отложив в сторону собственное сердце, превозмогая расстояние между Ливией и Америкой, между своей прошлой жизнью и будущей. Возможно, сейчас, когда он оказался в Лондоне, где-то на полпути, и услышал себя, рассказывая мне о своих планах, и, несомненно, почувствовал отсутствие восторга с моей стороны, ему внезапно открылась истинная природа того, что он затеял: иллюзия, будто можно уехать в Америку, как на другую планету, и никакие призраки прошлого не последуют за ним. Было очевидно, что этот тур по двум его бывшим городам отчасти объяснялся сожалением о прошедшей жизни, которая приносила много радости, пока все не переменилось, пока ливийский ветер, гнавший нас на север, не повернул вспять, чтобы унести своих детей домой.
– Мы на волне, – сказал он тогда, в мятежные бурные дни Арабской весны, когда пытался убедить меня вернуться вместе с ним в Бенгази. – В ней и на ней. Глупо думать, что мы свободны от истории, это все равно что не зависеть от гравитации.
3
Той ночью я почти не спал. Хосам встал поздно, проглотил свой кофе, и мы вышли из квартиры, не прибрав за собой, как будто в любой момент могли вернуться и вновь завалиться спать.
На 94-м автобусе мы доехали до Мраморной арки[2], там пересели на 30-й. Устроились наверху, он у окна, глядя на улицу, а я – наблюдая за ним. Я размышлял обо всех коллизиях, случившихся с ним с тех пор, как уехал отсюда. Спустя более чем тридцать лет отсутствия Хосам наконец вернулся домой повидаться с семьей. Влюбился там в свою кузину Малак,

