Кана. В поисках монстра - Роман Романович Кожухаров


Кана. В поисках монстра читать книгу онлайн
Перед вами мифологический, политический и антиолигархический, роман. В книге сходятся разные времена: Великая Отечественная война открывается в житейских историях, среди которых ключевой становится сюжетная линия, воссозданная по документальным свидетельствам очевидцев массовых убийств и казней в Дубоссарском гетто осенью 1941 года. Время 1990-х отсылает к кровавой бойне в Бендерах, локальным войнам в «горячих точках». Смогут ли герои найти и обезвредить монстра? Смогут ли одержать верх в вечной борьбе со злом?
Чётки были из Ново-Нямецкого монастыря, куда теперь Ефросинье путь был заказан. Выспренной речью Василий указал своей тёще на то, что частыми посещениями Кицкан и объекта замшелого культа она сеет пересуды в рядах прогрессивных колхозников и тем начисто херит радужные перспективы карьерного роста любимого зятя, между прочим, специалиста на хорошем счету, активиста, подающего недюжинные надежды.
Он рвался вверх, и Ефросинья, чая в помыслах счастья детей, безропотно уступила. Черты её лица, бесконечно родного для Дуни, ещё сильнее изморщинились, иссушились. Будто она решила не тратить зря жизненных токов, все их скопив на одно — перемещение пальцами круглых, как виноградинки, чёток. Следствием этой экономии можно было считать и всё большую погружённость мамы в безмолвие. Часами могла сидеть под иконами, в отрешённой недвижности двигая чётки. Или же выбиралась во двор, усаживалась на нагретую солнцем колоду от спиленной груши, в виду лезших из пухлой земли, извивистых щупалец Бако Чёрного.
Из безмолвного оцепенения бабушку извлекло рождение внучки. Изабелла своим криком могла поднять мёртвого из могилы. Заходилась она постоянно, словно жалуясь на нехватку материнского молока. Когда совершали обряд «скэлдэтоаре» — первого купания, и погрузили Изабеллу в ковату — дубовое корытце, где Ефросинья замешивала тесто для хлеба, — малышка принялась так бить по воде, что всю её расплескала, окатила собравшихся кругом тёток, не дав им подкинуть заветные травки под нужные заговоры.
Мать и бабушка хотели назвать малышку Иляной. Дед Порфирий мечтал о внучке, что назовут её Лянка, тем более что родилась на Сфынтулуй Константин ши Иляна[58]. Но Василий упёрся — никаких святок! Будет дочь Изабеллой — в честь советской прославившейся поэтессы, с глазами огромными, как фиолетовые виноградины одноимённого, сладко пахучего сорта!
Евдокия пыталась выкармливать грудью, сколько могла, но приходилось оставлять малышку на бабушку, ведь сутра гнали в поле, на прошовку сплошь засеянной прошлым годом «царицы полей» кукурузы. Молоко перегорало. Девочка заходилась в крике, таком нестерпимом, что со двора выметались, как сор, не только пугливые куры, но и бесстрашные петухи.
И тогда бабушка Ефросинья использовала испытанный способ: окунала корку домашнего хлеба в стакан с вином. Ограненный в пахар, перебродивший Бако Нуар чернел на столе, непроглядный, как ночь в новолуние. Бе же нощь… Коричневый хлебушек, омочившись в вине, становился, словно синяк, и алые губки младенчика вымазывались, будто соком шелковицы. Но, пососав синюшную соску, маленькая успокаивалась.
Нуар, нягрэ, чёрный… Бе же нощь. К вину зятя душа тёщи не лежала: на вкус было слишком духмяное, пилось тяжело, а потом голова начинала болеть, будто после сивушной цуйки. Нутро бочек от него становилось черным, да и зятёк, когда их отмывал, не сказать, чтобы сильно старался, всё больше занят был смоляным своим чубом. Не то, что Порфирий отдраивал. Но Ефросинья не роптала. Пусть заморский Бакон топорщился повсюду извивами, пусть теперь только он цедил свой чернющий муст в пузатые брюхи дубовых, металлом охваченных, мамок. Зато теперь они не стояли пустовками, а исполнялись сброженным бременем, чему и положено быть в погребе Обода.
Пусть лучше так, чем как тогда, в покрытом изморозью ноябре сорок первого, когда неделю она прятала в бочке дочку. На Ефросинью накатывал страх, тыкал ледяными иголками сердце, как шёлковую подушечку для шитья.
Улица корчилась от оголтелого лая собак, криков и плача, переходящего в вопли и рёв. Румыны шли по дворам, забирая подростков, юношей, девушек для отправки в Германию. Говорили, что облавы проводят только здесь, на левобережье, что молдаван забирать не будут, а только русских, украинцев, болгар и всех прочих.
Евреев, цыган и немцев, которые местные, собирали ещё в сентябре. Искали и за Днестром: в Кицканах, в Копанке, даже в Каушанах, и на телегах везли до правобережных Пахар, а потом переправляли сюда, на левый берег, и, уже без телег и домашних вещей, пешком, налегке, гнали дальше, на север. Говорили, что в Дубоссары.
Конвоировали их румыны, солдаты в смешных касках, похожих на казаны, а верховодили два немца. Эти оба — прямые, как жерди, в форме мышиного цвета — кричали и на гражданских, и на румын. Их выкрики, больше похожие на рычанье и лай, будто плётками, хлестали шагавших по спинам, заставляли прибавлять шаг и вжимать головы в плечи. Шли тогда целые семьи, колзыхали совсем уже старые, мамы несли грудничков. И на что им такие работники, да ещё налегке?
А в ноябре — по новой, приехали на двух грузовиках, оцепили село от Днестра до холмов. Из дома старосты Беженаря вынесли стол и поставили прямо посередине улицы, на въезде, на него деловито водрузили с собой привезенные патефон и какие-то ящички, а рядом, на схваченный заморозком грунт поставили репродукторы. И пошли по улицам, из двора — во двор, выводя, а где выволакивая молодых, совсем юных, в светлое будущее.
В громкоговоритель громко говорил прямой человек. Он был в костюме — отутюжено-чёрном, поверх лба — блестящий черный пробор, а фетровая черная шляпа покоилась на столе, поверх листков со списками. Он рассказывал о счастливой участи тех, кто смолоду приобщится к благам цивилизованной жизни в великой Германии, и сам, своим безукоризненным видом словно являл воплощение им же озвученной цели.
Он вещал на молдавском, но с ускользающим, жёстким акцентом, с каким говорят за Прутом. Как будто он еле сдерживался, вот-вот угрожая сорваться на лай и рычание. Ему, и в правду, приходилось непросто. С Днестра тянуло холодной, до костей пробирающей сыростью, и безукоризненный человек явно мёрз в своём отутюжено-чёрном костюмчике. Он явно не рассчитывал задерживаться в Пахарах надолго. Левобережные Пахары — село небольшое, не то, что Ташлык. Там, и в Буторе, и в Бычке, пришлось помаяться.
Отбарабанив воззвание, он поставил на патефон чёрную пластинку. Она поблёскивала смолой, как пробор на его голове. Село огласилось фокстротом, и чем громче становились крики, плач и причитания, тем сильнее играла музыка.
Солдаты торопливо обшарили дом, потом двор, потом спустились в подвал. Они всё делали молча. Совсем ещё мальчишки, худые, в нахлобученных на головы треухах, из-под которых выглядывали взмокшие, несмотря на холод, лица. Их тонкие, немытые шеи торчали из огромных, не по росту шинелей. Каждый раз, когда старший выкрикивал: «В дом!» или «Проверить сарай!», или «В погреб!», они втягивали свои мальчишечьи шеи в серые воротники и, боязливо оглядываясь, бросались