Кана. В поисках монстра - Роман Романович Кожухаров


Кана. В поисках монстра читать книгу онлайн
Перед вами мифологический, политический и антиолигархический, роман. В книге сходятся разные времена: Великая Отечественная война открывается в житейских историях, среди которых ключевой становится сюжетная линия, воссозданная по документальным свидетельствам очевидцев массовых убийств и казней в Дубоссарском гетто осенью 1941 года. Время 1990-х отсылает к кровавой бойне в Бендерах, локальным войнам в «горячих точках». Смогут ли герои найти и обезвредить монстра? Смогут ли одержать верх в вечной борьбе со злом?
Свежестью предутренней росы омывал пригубившее сердце глоток лучезарной Фетяски. Наверное, потому её называли Поама Фетей — девичьи грозди. А когда невинная свежесть губилась до дна, допивалась до капельки, обнаруживалась вдруг душа, да ещё окрылённая, чтоб парить над рекой и нагретыми солнышком поймами. Словно нашептывала, прямо в ухо: «Поймай! Поймай меня!..»
Наверное, потому Фетяску именовали Поама пэсэряскэ — Птичий виноград. Порфирий звал её Лянка и рьяно за нею ухаживал, охранял в сентябре золотистые гроздья от птичьих набегов, терпеливо сносил со стороны Ефросиньи насмешки, за колкими шутками которой таились наплывы нешуточной ревности.
Не то, что из Григориополя, — из Парадизовска, уездных селений, из Дубоссар, Слободзеи, из Рыбницы и даже из рыбницкой Плоти приезжали в Пахары, на двор Порфирия Обода, за черенками, за добрым вином, и никто не покидал очерченного кругом любви и гостеприимства подворья с пустыми руками да в невесёлом расположении духа.
Семья — муж с женой и дети — жили соратниками, согласуясь в полуденном ритме радения по хозяйству и возделывания лозы. Работы хватало. На краму — сбор урожая — приглашали работников, и хлопцы считали за счастье устроиться к дяде Порфирию, которого уважали за строгую честность и щедрую доброту.
В сентябре начинали мыть бочки, с цепями, отваром из листьев лозы и ореха. А потом многолюдно, как какое-нибудь божество, доставали точило — дубовую полую форму, для того, чтоб наполнить её содержанием раздавленного урожая.
В комнате, где надрывалось радио, в восточном углу, у бабы Докии стояли на полке иконы: открытки — рублёвская «Троица» и Богоматерь Владимирская — прислонялись к репродукции в рамке. Баба Дока звала угол красным, но на деле он был золотисто-медовым. Словно весь был уставлен вынутыми из ульев рамками с пчелиными сотами: прозрачно-цветочными майскими, душистыми липовыми — тёплого, молочно-топлёного тона, закоптело-коричневыми гречишными.
По самому центру — взвесь сусальной пыльцы, а в ней — укутанная златотканой парчой, венценосная пара: мама, совсем девчушка, умилительно юная, левой ручкой держит сыночка у своей сердечной стороны.
Лик, с по-детски нежными щёчками, с припухлою нижнею губкой, светел печалью. Грусть озёрных очей, озарённых предвидением, изливается на розовощёкое нещечко. Дитя с безоглядно распахнутой радостью смотрит прямо в тебя, будто бы, призывая в свидетели, задаёт молчаливый, в самую душу, вопрос: «Мы-то с тобою ведь знаем?.. Ведь будет всё хорошо?.. Ведь правда?..». Он смотрит в душу, а она, безысходная Милая Мамочка, глядит в сторону. Там, на алебастровой извёстке стены, обрамлена чёрной каймой, висит гнетущая мука.
Икона изображает сюжет виноделия. Отец, сердобольный и седобородый, завинчивает винный пресс. Давильней служит дубовая крестовина. Удерживая на плечах перекладину, Сын, словно посуху, стоит поверх гроздов, до края наполняющих точило. Отец давит на Сына, а Сын давит грозды. Алая влага изливается из точила в чашу, удерживаемую архангелами.
Баба Дока, указывая на странную эту икону, уверяла, что отцовское точило было точь-в-точь такое же — большое, огромное. Так виделось маленькой Дуне в солнцезалитом детстве. Высыпали без счёта корзин, чтоб наполнить бездонную ёмкость. Все окрестные осы и пчёлы собирались гудеть над огромной, нагретой на солнце бродильней, когда мезга из дубовых глубин поднималась наверх истерзанным тернием, сплетённым из гребней, косточек, кожиц, покрытых бордовою пенкой и сонмами мошек.
Грозды давили своим чередом. Если белый, то белый: завинчивали, прессовали Мустоасу, или Фетяску, или Жемчуг Саба, чабанскую Перлу, или Сильванер. Отделяли мезгу, ждали три дня, пока выбродит, а после сливали играющий муст. Отдраив нутро точилу, засыпали по новой.
Виноград звали черным, а вино из него делалось красное. Из корзин извергалась Серексия чёрная, она же Бэбяска; или Кабассия; или багряный Блатной, прозываемый также Злород — потому как исшед он из древнего Блатнограда, из грязи пролазных болот в порфироносные князи; или гранатовый, с перцем во вкусе, Сира — горькая сладость Хафиза, побуждавшая суфия из Шираза на вдохновенные строки.
Папа любил повторять: виноград — культура места и времени. Брал в руки синюю гроздь и отщипывал ягодки, одну за другой, угощал свою дочку. Каждая бобочка покрыта пушком, будто инеем. «Се — исполнители… Их — сонмы, и каждый — живой… — разъяснял папа дочке, стирая пальцем замшу. — Дрожжи, залог будущего брожения. Для того и живут, чтобы исполнить из ягод вино. Запомни, доча: льёт через край только из полной посуды».
В маленькой дочкиной головке никак не укладывалось: как на такой маленькой бобочке умещались эти самые сонмы бродяжек, за какие провинности их давит пресс? Папа смеялся в ответ, целовал свою дочку, а потом говорил: обвиняют невинного.
Ягода винограда — боабэ де вице-де-вие — только с виду такая малюська. Такая же круглая, как шар земной, покрытый людьми, как пухом. Поэт написал, оглядевшись как бы откуда-то с неба: «Спит земля в сиянье голубом…». Время выйдет, и бобочку пустят под винтовой пресс, и в бродильню, и сольют вино цельное в чашу.
Дуня, совсем ещё маленькой, играла возле точила, исполненного брожения. Ухватилась за втулку, а та поддалась. Вытолкнуло напором, искрящим рубином ударило в девочку, струя сшибла с ног, окатила, нахлынула потоком шипучего, терпкого муста.
Тёмно-фиалковая жидкость за доли мгновений заполнила двор, превратив его в каменную чернильницу, в которой, гусиным пером окунаясь, барахталась девочка. Спохватился кто-то из взрослых, кое-как заткнули джерело, потом отыскали и втулку, где-то под каменной кладкой забора. Прибежала мама, подхватила её слишком резко, всю вымокшую, в красно-синих разводах, и, шлёпнув по заднему месту, побежала переодевать.
Вот и загадка: голову срезали, сердце вынули, дают пить, велят говорить?.. Мама до этого доченьку никогда — ни прежде, ни после — не била. Дуня плакала, выплеснув в слёзы весь свой страх от обрушившегося потока. Потом уже Евдокия поняла, что мама, ударив её в сердцах, выплеснула свой страх перед отцом. Мать испугалась, что отец рассердится, увидев растёкшийся по двору муст. Неужели так велико могло быть точило его гнева?
А папа, вернувшись с корзинами, увидев пятно густо-синих чернил во весь двор, рассмеялся. Чем красочнее и сбивчивее расписывали ему произошедшее, тем звонче звенел его смех. А потом он взял дочку на руки, носил, не отпуская, и она, вымытая, начисто вытертая, одетая в новое, чистое платьице, стала вдруг невесомой и парила возле точила, вместе гудящими пчёлами и осами, а мама потом, перед сном, склонившись над Дуней, гладила её по головке, и не было ничего лучшего на свете, чем ощущать мягкую теплоту маминой ладони, и этому