Убийца Богов - Алимран Абдинов
— Шелли, — сказал Ноарх. Тихо. — Шелли. Конечно. У меня была вечность — и я ошибся в имени.
— Вы не ошиблись, — мягко поправил я. — Вы предпочли Байрона. Так романтичнее. Байрон был — гремящий, павший, гениальный. Шелли был — отчаяние без позы. Вам ближе Байрон. Это понятно. Но автор — Шелли.
Ноарх медленно протянул руку. Взял со стола чашку с остывшим чаем. Сделал глоток. Не для жажды — для жеста. Чтобы дать себе четверть секунды.
— Ты знаешь, о чём этот сонет, Дункан?
— Знаю.
— Расскажи. Мне сейчас нужно — услышать.
Я набрал воздуха.
— Путник в пустыне находит обломки колоссальной статуи. На пьедестале — надпись от лица царя, который называет себя царём царей. «Смотрите, могучие, на дела мои — и отчайтесь». Но вокруг — пустыня. Ни города. Ни царства. Ни вечности. Только разбитая статуя и песок. От великих творений — обломки. От величайших правителей — пыль на ветру.
Ноарх смотрел в чашку.
— Этот сонет, — продолжил я тише, — про тебя, Ноарх. Не про Озимандию. Про того, кто три тысячи лет собирает души для своего пьедестала. Про того, кто хочет, чтобы потом смотрели — и отчаялись.
— Я понял.
— Шелли это написал, чтобы предупредить таких, как ты. А ты — присвоил это Байрону. Потому что узнавать себя в предупреждении — больно.
Я двинул ладью. Прямой ход — через всю доску, по открытой линии.
— Башня, — сказал Ноарх.
— Башня.
— Я бы предложил уважение к тому, что моя ладья ещё стоит, — он отбил угрозу слоном. — Но скажу честно: я устал. Не от тебя — от себя. Сидеть в башне три тысячи лет и не выходить — это специфическое занятие. Я уже не помню, какого цвета небо снаружи. То есть я помню, что синего, но не помню, как это — смотреть на синее. Я могу его описать, но не могу — увидеть.
— Фунес чудо памяти, — сказал я.
Ноарх замер во второй раз за разговор.
— Что ты сказал.
— «Фунес чудо памяти», — повторил я. — Борхес. Девятьсот сорок второй год. Рассказ о юноше, который после удара получил абсолютную память. Он помнил каждый лист каждого дерева. Каждый блик солнца на воде. Каждую секунду каждого дня. Он не мог различить дерево в полдень и то же дерево в час пополудни — для него это были два разных дерева. Память не объединяла их в идею. Она просто хранила. И знаешь, Ноарх, сколько он прожил?
— Знаю.
— Скажи.
— Девятнадцать лет, — тихо ответил Ноарх. — Он умер от отёка лёгких. Через четыре года после удара.
— Память его убила.
— Память его убила.
Тишина.
— Ты, — сказал я, — Фунес. Только живёшь дольше, потому что у тебя нет лёгких. У тебя нет ничего, что может отекать. Но это не значит, что ты не умираешь. Это значит, что ты умираешь медленнее. И с большим зрительским залом.
Ноарх поставил чашку.
— Я перечитывал «Фунес чудо памяти» сто восемнадцать раз, — сказал он. — Я знаю этот рассказ наизусть. Каждое слово. Каждый перевод — на двадцати девяти языках. И я ни разу — ни разу за сто восемнадцать прочтений — не подумал, что это про меня.
— Ты заметил, что я процитировал то же, что и ты, — сказал я. — Без объявления. Шахматный ход в твою же сторону.
— Заметил.
— Что чувствуешь?
— Усталость, — ответил Ноарх. — Облегчение, что кто-то наконец сказал. Стыд, что я сам не догадался. И — несильное, но настоящее — желание, чтобы это закончилось.
Я смотрел на доску.
Я знал — теперь точно — что Алура ошиблась. Она думала, она ведёт меня сюда, чтобы я заменил Ноарха. Но настоящая её ошибка была проще: она думала, что Ноарх будет сопротивляться. Что мне придётся вырывать. Драться. Уничтожать.
А Ноарх — устал. Он не сопротивлялся уже лет триста. Просто никто не приходил.
— Дункан, — сказал Ноарх. — Я хочу ещё одну цитату.
— Чью?
— Твою. Это будет — справедливо. Если можно.
Я подумал.
— Достоевский, — сказал я. — «Братья Карамазовы». Поэма Ивана. Сцена Великого Инквизитора. Помнишь?
— Помню.
— Расскажи.
Ноарх закрыл глаза. И — впервые за всю встречу — рассказывал с интонацией. Не равнодушной, не каталогизирующей. С интонацией человека, читающего любимую книгу.
— Севилья, шестнадцатый век. Костры инквизиции. Христос возвращается на землю — без объявления, без помпы, просто приходит. Народ узнаёт его, бросается к нему. Он исцеляет слепого, воскрешает девочку. А потом приходит старик-кардинал, Великий Инквизитор. Он велит арестовать Христа. Ночью спускается к нему в темницу. И произносит длинный монолог.
— О чём?
— О том, что люди не могут вынести свободы, которую им дал Христос. Что им нужны хлеб, тайна, авторитет. Что Христос ошибся, отвергнув три искушения в пустыне. Что Инквизитор и Церковь — поправили эту ошибку. Они взяли свободу у людей и дали им покой. И теперь Христос пришёл и хочет всё испортить. «Зачем ты пришёл нам мешать?»
— А Христос?
— Молчит. Весь монолог — молчит. А когда Инквизитор заканчивает — Христос подходит к нему и целует его в бескровные старческие губы. И уходит. Инквизитор открывает дверь камеры и говорит: «Ступай и не приходи больше». И Христос уходит. А поцелуй — горит в сердце Инквизитора. Но он остаётся при своей идее.
Ноарх открыл глаза.
— Дункан, — сказал он. — Я знаю, зачем ты её попросил. Эту цитату. Ты предлагаешь мне роль.
— Какую?
— Великого Инквизитора. Старика, который три тысячи лет «правил человечеством для его же блага». А ты — Христос, пришедший, чтобы я отпустил их. Без поцелуя я тебя не отпущу. Поцелуй — потом, в конце, формальность. Но сначала — монолог. Ты пришёл его выслушать.
— Не совсем, — сказал я.
— А как тогда?
— Я пришёл — поцеловать первым.
Ноарх посмотрел на меня. Долго.
— Не понимаю.
— Поймёшь.
Я сделал ход.
Ферзь. Из глубины моего лагеря — на длинную диагональ. Просто — открытое поле.
Ноарх посмотрел на доску.
— Что это?


