Убийца Богов - Алимран Абдинов
— Заметил?
— Заметил.
Она помолчала. Потом отпила чай. Потом сказала:
— Тебе говорить — стыдно. Ей — нет. Она и так знает. Она тысячу лет в клетке. Скажи я ей — «я была», она ответит — «и что». Без жалости. Без поглаживаний. Я не люблю, когда меня гладят.
— Я не глажу.
— Ты не гладишь. Ты слушаешь. Это хуже. От поглаживания можно отвернуться. От слушания — некуда.
Я молчал. Понимал, о чём она. Слушание — это форма тишины, в которой человек видит сам себя, отражённого в чужой паузе, и не всегда это отражение хочется видеть. Я тоже не любил, когда меня слушали. Я предпочитал, чтобы со мной спорили — спорить было привычнее.
— Ты была Эмиссаром Владыки Морей, — сказал я.
— Была.
— Когда тебя «использовали» — что это значило? Конкретно. Если хочешь.
Она долго молчала. Я уже думал, что не ответит — и был готов отступить, потому что молчание тоже ответ, и иногда самый честный. Но Камилла ответила.
— Меня посылали в африканские деревни, — сказала она. — В прибрежные. Я приходила одна. Босая. В простом платье. Меня пускали в любые ворота — кто откажет красивой женщине без оружия? Я шла к колодцу. Садилась рядом, как уставший путник. И ночью — отравляла воду.
— Чем?
— Чем-то, что было хуже воды. Я могла подать им то, чего они хотели больше всего. Если городу или деревни нужен был дождь после засухи — я давала дождь. Полный, обильный. И в каждой капле — отрава, которую они даже не успевали заметить, потому что были счастливы. Если они были благодарны то должны были уверовать во Владыку Морей. Если нет…
Я поставил кружку. У меня вдруг перестало хотеться пить.
— Скольких? — спросил я.
— Семь городов, — ответила она. — Я не считаю людей. Я считаю города. Цифру людей я раз посчитала — и больше не считаю. Потому что цифра не помещается в одну ночь.
Тишина. Костёр треснул, как сухой сустав. Где-то вдалеке Вин рыкнул на кого-то — коротко, по-домашнему, без злобы. Звёздный Волшебник на другой стороне костра делал вид, что курит и не слушает, но я знал — слушает. Старики всегда слушают.
— И теперь ты тут с нами, — сказал я. — После всего этого ты тут.
— Да.
— Как думаешь зачем?
Она посмотрела на меня. Глаза у Камиллы были серые, как небо перед дождём — не унылые, не пустые, а тяжёлые, с глубиной, которую нельзя было измерить ладонью.
— Потому что, — медленно сказала она, — если я уйду — я снова буду одна с этими цифрами. А пока я с вами — у цифр есть, кому помогать. Помогать — это плохое слово. Замаливать — лучше. Только я не верю в богов. Поэтому я замаливаю работой.
Я кивнул. Не потому что согласился — потому что понял. Между «согласен» и «понял» — большая разница, и Камилла знала эту разницу не хуже меня.
— Все будет хорошо, — сказал я.
— Ага.
И всё. И снова чай, и снова пар, и снова костёр.
* * *
Кайрос проснулся ближе к полуночи. Не резко, не вздрогнул — просто открыл глаза, как открывают окно. Был сон, стал не сон. Перемена бытового ритма, не больше.
Он сел, потянулся — суставы хрустнули протяжно, и в этом хрусте было что-то очень человеческое и одновременно очень древнее, как у дерева, которое разминается перед бурей. Потом встал, подошёл к костру и сел рядом со мной — на ту сторону, с которой не сидел никто, потому что туда дуло.
— Не дует, — пояснил он, заметив мой взгляд. — Ветер меня не любит.
Я не знал, шутил он или нет. Лицо у Кайроса было такое, что любое слово на нём могло быть и шуткой, и истиной — без перехода.
— Спал хорошо? — спросил я, потому что вопрос был дурацкий, а с дурацких вопросов всегда легче начинать важные разговоры.
— Не спал, — сказал Кайрос. — Я не сплю. Я отключаюсь. Спать — это видеть сны. У меня сны закончились в третью эпоху.
— Совсем?
— Совсем. Видишь ли, библиотекарь, сон — это работа памяти. Память перебирает, складывает, ищет смыслы. Когда памяти слишком много — она перестаёт работать. Она просто хранит. Как сундук, который перестали открывать, потому что в нём уже не помещается.
— И что ты делаешь, когда «отключаешься»?
— Ничего. Это лучшее из всего, что я умею делать. Когда я ничего не делаю — мир отдыхает. От меня. Это, поверь, большая услуга миру.
Он сказал это без иронии. Я посмотрел на него — на седеющую щетину, на простую рубаху, на руку, лежавшую на коленях. Рука была обычная. Чуть мозолистая, чуть смуглая. И эта обычная рука одним движением расколола двенадцать марионеток, как стекло.
— Кайрос, — сказал я. — Зачем ты пошёл с нами?
— Из-за помидоров, — ответил он, не моргнув.
— Серьёзно.
— Серьёзно. У меня в долине были помидоры. И зелень. И тыквы, не очень удачные в этом году, но всё-таки. Если Хранитель доберётся до Балгарота — мир закончится. Помидоры тоже. А я три года их выводил. Не хочу, чтобы три года ушли впустую. Я суеверен в отношении труда. Труд не должен пропадать.
— И всё?
— Не всё, — он чуть нахмурился, не глядя на меня. — Но «не всё» — слишком длинно для одного вечера. Спроси меня через неделю. Если будем живы — расскажу.
Он замолчал. Я тоже. Тишина у костра — это другая тишина, чем тишина в комнате. У костра тишина живая: она потрескивает дровами, шуршит листвой, дышит чьим-то ровным дыханием рядом. У костра можно молчать долго, и никто не сочтёт это невежливым.
Через минуту Кайрос сказал — тихо, в огонь, как будто адресовал не мне:
— У твоего варвара хорошая работа. Секира поёт. Не во всём попадает, но поёт. Можно ему через пару дней поставить замах? Он бьёт одной рукой, как двумя — а должен наоборот: как одной. У него ось гуляет. Через бедро не идёт. Можно поправить.
— Спроси у него сам.
— Спрошу.
И, кажется, на этом — главное было сказано. Не словами. Самим тем фактом, что Несломленный Кайрос обратил


