Товарищ время и товарищ искусство - Владимир Николаевич Турбин

Товарищ время и товарищ искусство читать книгу онлайн
В 1961-м он выпустил нечто вроде футурологического манифеста — книгу «Товарищ время и товарищ искусство».
Став интеллектуальным бестселлером Оттепели, она наделала шуму. Книгу три дня обсуждали в Институте истории и теории искусства, молодые имлийцы П. Палиевский, В. Кожинов, С. Бочаров обрушились на нее едва не памфлетом «Человек за бортом» (Вопросы литературы. 1962. № 4), а партийный идеолог Л. Ильичев нашел в ней теоретическое обоснование злокозненного абстракционизма (Известия, 10 января 1963 года). Причем, — рассказывает Турбин в письме М. Бахтину от 21 января 1963 года, — «ведь я на встрече так называемых „молодых писателей“ с Ильичевым был. Там обо мне не говорилось ни слова. <…> А потом вписал-таки Леонид Федорович абзац про меня».
И понеслось: передовица в «Коммунисте» (1963. № 1), возмущенные упоминания в газетных статьях, яростные обличения на филфаковских партийных собраниях… Так что Турбину, который, — вернемся к процитированному письму, — «настроился этак по-обывательски все пересидеть, спрятав „тело жирное в утесы“», пришлось все же покаяться (Вестник Московского университета. Серия VII. Филология, журналистика. 1963. № 6. С. 93–94).
И сейчас не так важно, что и как он тогда оценивал, какие завиральные идеи отстаивал, какими парадоксами дразнил. Гораздо дороже, что, срастив интеллигентский треп с академическим письмом, Турбин попытался по-бахтински карнавализировать все сущее, и разговор о текущей литературе оказался вдруг не только умным, но и занимательным, тормошащим воображение.
Это помнится.
(Сергей Чупринин)
И в это время появляется радио.
Великий поэт бросился к нему с энтузиазмом толкового рабочего, догадавшегося о преимуществах, которые обещает неожиданно опубликованное рационализаторское предложение. «Революция не аннулировала ни одного своего завоевания. Она увеличила силу завоевания материальными и техническими силами. Книга не уничтожит трибуны... Трибуну, эстраду — продолжит, расширит радио. Радио — вот дальнейшее (одно из) продвижение слова, лозунга, поэзии. Поэзия перестала быть только тем, что видимо глазами. Революция дала слышимое слово, слышимую поэзию. Счастье небольшого кружка слушавших Пушкина сегодня привалило всему миру».
Маяковский угадал специфику радио едва ли не первым: оказалось, что радио — не просто средство распространения поэзии и музыки, сродное граммофону; оно требует импровизации.
Радио и посейчас не нашло своего голоса. Хорошие режиссеры и комментаторы лишь стихийно, «художнической ощупью» подходят к идее создавать для радио постановки, стилизованные под импровизацию. Но в наш век ходить на ощупь рискованно, и сколько бесталанных и жалких подделок под импровизацию нам доводится слушать! Включаешь приемник — бойкий репортер с микрофоном в руках пришагает к какому-нибудь знатному токарю, донимает его, не без кокетства разыгрывая «непринужденную беседу». А бедный токарь то ли не может оторваться от заранее записанного текста, то ли, даже не имея его, невольно начинает говорить «по-книжному»: «В настоящее время я, моя жена Анна Феоктистовна, а также дочь Елена, зять Евгений и трехлетняя внучка Светлана въезжаем в новую квартиру, предоставленную нам администрацией завода, где я работаю, и профсоюзным комитетом. Квартира состоит из трех просторных комнат общей площадью...». Бедняга токарь — испортили человеку праздник, он теперь и веселью не рад!
А все-таки даже в уродствах — большая закономерность проглядывает.
Самостоятельным искусством радио, конечно, не станет. Но оно примет участие в обновлении поэзии, поможет окончательно сорвать с творческого вымысла мистические покровы, делая литературу равноправною любому другому труду. Творя «в открытую», литература будет становиться все более радиофоничной — я, разумеется, имею в виду радиофоничность внутреннюю, глубинную — ту радиофоничность, которой несомненно обладают стихи Леонида Мартынова, Владимира Луговского, Сергея Прокофьева и «Я убит подо Ржевом» или «За далью — даль» Твардовского.
Радио научит импровизировать и другие искусства: уже сейчас в телевидение перешло основное свойство радио; и телевидение оказывается импровизатором — импровизатором по призванию.
Кто не помнит «Египетских Ночей» Пушкина?
Поэт-итальянец, заброшенный в ледяной Петербург, скрестив на груди руки, стоит перед публикой. Ему предложили несколько тем. Он задумался на мгновение. Он осенен мыслию. Он творит!
Свободно льются слагаемые итальянцем стихи. Хороший стихи, но...
Ему бы микрофон, этому артисту! Микрофон, а еще лучше — телевизор...
СЕГОДНЯ НА ЭКРАНЕ
Размышления в фойе кинотеатра
Кино все может?
Бригада муз пополняется молодежью. Недавно на работу в экспериментальный цех приняли музу телевидения. Она работает по-ученически робко, хотя и старательно.
А давно всеми признанная муза кино уже получила разряд, и одно за другим вносит она рационализаторские предложения. Жаль только, половина из них так и не внедряется: видимо, на заводе истории (как и на других заводах) новаторам приходится бороться с бюрократами, консерваторами. Молодежь иногда вынуждена простаивать или работать не по специальности.
Художественную самостоятельность кинематографа признают — по крайней мере, на словах — кажется, все, и интересных наблюдений и обобщений в науке о кино сделано множество. Но не пора ли, идя дальше, начинать пробовать охватить фильм в целом, попытаться найти специфический предмет кинематографа?
Как же поступить с кино, куда его отнести? К пространственным искусствам? К временным?
Кино от рождения обладает признаками искусств пространственных, а едва только был открыт крупный план,— чередование планов и ритмическая смена их стали нормой кинематографа. В течение полутора-двух часов экранного времени камера много раз превращает «далекое» в «близкое». Она ломает привычные представления о расстоянии, о перспективе. Как и в живописи, пространство здесь относительно.
Но кино освоило и диалектику времени. Оно оказалось сродным музыке и лирической поэзии: момент оно было властно превратить в столетие, за десять минут перед зрителем могла промелькнуть эпоха. Кино обгоняло литературу. Писатель, тщась передать синхронность описываемых им событий, старомодно лепетал традиционное: «А в это время..,» Кино могло показать синхронно два и более эпизодов: героиня, на которую покушается мрачный бандит, скачущий ей на выручку доблестный юноша на экране живут одновременно.
Параллельный монтаж «суживал», концентрировал время. С его появлением стал теоретически возможным фильм-эпопея, действие которого длится одно мгновение: в один и тот же час на разных концах земли проходит великое множество связанных одно с другим событий.
Монтаж ассоциативный время «расширял». Он явился художественным эквивалентом писательского «прошло много лет» или «промелькнул год». События, развернувшиеся на современном американском заводе, в кино ассоциировались с... эпохой Вавилона, с первыми днями христианства, с трагедией Франции времен Карла IX — так была построена знаменитая «Нетерпимость» Гриффита.
Казалось, кино исследовало время более успешно, чем музыка и литература. И сложилось мнение: «Что же прежде всего имеют общего музыка и кино? Протяженность во времени. Оба эти искусства временные» [2].
Но правомерность теорий, относящих кино к временным искусствам, сомнительна. Навязывая кинематографу нормы музыки и особенно литературы, они разоружают его. Приблизительность теории сочетается с промахами практики. Они легализуются. Появляется ничего не обозначающее выражение «язык кино», и начинаются бесшабашные переводы поэзии и прозы на этот «язык».
Правда, переводчиков поэзии на «язык кино» вдохновляет пример опер и графических иллюстраций к книгам. Неколебимым аргументом служат и полотна Врубеля, развивавшего идеи и образы Лермонтова. Сюда же можно было бы отнести и живопись, использовавшую сюжеты языческой или христианской мифологии,— то есть добрую половину живописного наследия прошлого. Да и поделки художников-прикладников — тоже превращение одного искусства в другое. Значит, напрашивается соблазнительный вывод: перевод с языка одного искусства на язык другого возможен. Так о чем же тут говорить!
Есть о чем... Явление, очень приблизительно именуемое нами «переводом», не тождественно переложению одного и того же текста с русского языка на французский или с французского на китайский. У Пушкина и Чайковского, у Лермонтова и Врубеля, у евангельского апостола и Рафаэля, у Гёте и сделавшего изящную курительную трубку резчика по дереву общи — и то лишь в основных чертах — только объекты изображения, попросту говоря, то, что они «описывают». Но объект изображения одинаков на картине Нестерова, в романе Леонида Леонова и в