Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы - Федор Васильевич Челноков

Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы читать книгу онлайн
Воспоминания Федора Васильевича Челнокова (1866–1925) издаются впервые. Рукопись, написанная в Берлине в 1921–1925 гг., рассказывает о купеческих семействах старой Москвы, знакомых автору с рождения. Челноковы, Бахрушины, Третьяковы, Боткины, Алексеевы, Ильины – в поле внимания автора попадают более 350 имен из числа его родственников и друзей. Издание сопровождают фотографии, сделанные братом мемуариста, Сергеем Васильевичем Челноковым (1860–1924).
М. Н. Ермолова и мой конфуз
Вернувшись из Крыма, я сделал визит М. Н. Ермоловой. Она жила в своем великолепном особняке на Тверском бульваре. Муж ее, Николай Петрович Шубинский[145], был конкурентом знаменитого Плевако по адвокатуре. Имя его было чрезвычайно известно, состояние его росло, держал он скаковые конюшни. Рассказывали про него, что вместе с Плевако они похитили из монастыря монашенку. У Шубинских жила его сестра, девица тощая и злого вида. Несмотря на такую обстановку, я победил свою застенчивость и отправился, но дома не застал. Повторять визит не хотел, как вдруг получил приглашение к ней на вечер.
Ох, тяжко было мне ехать к ней! – однако собрался. Вся моя застенчивость выползла наружу. Это был первый случай, что мне приходилось попасть в среду совершенно чужих людей. Народу же собралось не особенно много, и все общество состояло из нескольких артистов, близких к Марии Николаевне. Была в том числе и Александра Петровна Щепкина, игравшая роль «почти хозяйки» и развлекавшая публику. Вечер прошел для меня довольно скучно, только интересно было побывать в красивом кабинете артистки, набитом битком венками и разными подношенями, стоявшими и на столах, и в витринах. Сама она была скромна и казалась довольно равнодушной к гостям. Тут я узнал, что гувернантка, с которой они были в Крыму, бросилась по возвращении в Москву под поезд, но неудачно: ей отрезало одну ногу, она попала в больницу, где сделали ей операцию, и она должна была ходить с фальшивой ногой.
Повидавшись с Ермоловой, я обещал ей сделать отпечатки с моих крымских фотографий, что через несколько времени и исполнил, заключив их в хорошую кожаную папку с серебряным вензелем «М. Е.». Повез сам, но ее не застал, почему сверток оставил швейцару для передачи. В скором времени ожидался бенефис [Марии Николаевны]. Сунулся я в кассу, но на этот спектакль там никогда билетов получить было невозможно. Я – к ней, говорит: «За альбом спасибо, а билетов нет». Я – хныкать, говорю: «Хоть на свечку в люстре». Говорит: «И свечи все проданы». Так и уехал ни с чем. Только в самый день спектакля получаю от нее телеграмму: «Получите у меня билет». Лечу и попадаю часов около трех. Она выходит и говорит, что билет у Шубинской, ее надо подождать, сейчас вернется, а она извиняется, идет обедать.
И не пойму, как это случилось, что и я за ней увязался. Только смотрю я – на Ермоловой лица нет. Появился Шубинский, взял ее под руку и ведет в столовую – до того она была взволнована, что смотреть было жаль. Шубинский усадил ее за стол, подперла она руками голову и сидит. «Нет, – говорит, – есть не могу». Шубинский и так, и эдак ее уговаривает, ну съела, может быть, ложки две супа. «Нет, – говорит, – не могу». Я смотрю и думаю: «Спектакль, видно, провалится, где уж в таком состоянии играть, да еще бенефис». Тут пришел лакей и принес от Шубинской мой билет, а я, дурак, спрашиваю ее: «Мария Николаевна, а сколько он стоит?» Конечно, ей неприятно было, что я тут верчусь, да такой глупый вопрос. Ясно, надо было положить «четвертную» да и убираться скорей. Билеты на бенефисы обыкновенно в кассе продавались по двойной цене, но поступали туда только остатки от подписки, а по подписке каждый платил сколько ему заблагорассудится. Она обернулась ко мне вполоборота и говорит: «Спросите у швейцара». Чисто она меня из ведра окатила, так мне стало неловко. Выкатился я из столовой, отдал швейцару, сколько тот сказал, да и марш домой, обедать.
Приехал в театр – пожалуй, теперь уж кончил он свое существование – знаменитый Дом Щепкина. Театрик был небольшой, недаром Малым прозывался[146]. Все лакеи меня там знали, а раздевался я всегда у одного – маленького, толстенького, с бакенбардами, крайнего с правой стороны. Одежда оставлялась ему без номера, полагался ему полтинник, почему при разъезде я получал ее первым и без очереди. Называл он меня «театралом», видая очень часто у себя в театре. Музыка для меня почти не существовала, других театров, кроме [театра] Корша, не было, а театр был доступный, рубля за полтора-два сидели в третьем-четвертом ряду. Вошел я в зрительный зал – как [будто] пчелы в нем шумят. Шла, кажется, «Медея», конечно, в первый раз.
Публика на бенефисах была всегда особенная. Тут, бывало, миллионами ничего не поделаешь, артисты сами распространяли свои билеты в среде их друзей и поклонников, почему получалась удивительная мешанина. Здесь самые скромные туалеты виднелись в бенуаре, а расфранченные дамы в бриллиантах рады были получить ложу где-нибудь над бельэтажем, только чтобы сказать, что была на бенефисе. Лучшие же места распределялись между критикой и своим братом-артистом. Тут и балет, и опера, и «коршевские» – словом, те, кто в этот вечер свободны были.
Ну, конечно, в первом ряду сидели Карзинкины. Саша был пламенный поклонник Марьи Николаевны. Лишь только он узнал, что у меня оказались с ней снимки, как уж примчался ко мне выпросить их. Он пытался собрать все ее фотографии. При таком составе зрителей почти все были знакомы между собой, театр и шумел как улей. Чувствовалось напряженное ожидание и праздничное настроение. Появился оркестр – и он принарядился, и в нем чувствовалась торжественность дня. Потом бенефисы были отменены, а напрасно! Было в них что-то особенное. Собирались настоящие любители театра и как бы справлялись именины любимой артистки. Я сижу и думаю: что-то еще будет? Как она сконфузится? Чего же так волновалась? Ведь было