Читать книги » Книги » Проза » Зарубежная классика » Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд

Вальс оставь для меня. Собрание сочинений - Зельда Фицджеральд

1 ... 49 50 51 52 53 ... 109 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
href="ch2.xhtml#id236">[178]. – Так было сказано в книжке.

Проводник чуть не лопнул со смеху. Наверное, она открыла не ту страницу.

– Ничего не надо, – с неохотой выговорила Алабама и вернулась к стихосложению.

Этот субъект нарушил весь ее творческий ритм. Сейчас, вероятнее всего, они уже находились в Швейцарии. То ли Байрон, то ли некто другой – у нее вылетело из головы – пересек Альпы в карете с опущенными занавесками. Алабама попыталась определить, что происходит за окном; впотьмах только поблескивали молочные фляги. Ей пришло в голову, что белье для Бонни нужно было заказать в белошвейной мастерской. Вот пусть мадемуазель об этом и позаботится. Мадемуазель справится. Алабама встала и потянулась, опираясь на раздвижную дверь.

Проводник непререкаемо указал, что пассажирам второго класса запрещено самостоятельно откатывать дверь и требовать завтрак в купе.

На другой день из окон вагона-ресторана она увидела плоскую равнину; казалось, будто море, отступая, раздумало забирать с собой редкие деревья, которые теперь щекотали яркое небо своими метелками из перьев. Над этим покоем сливались в пивную пену мелкие облачка; за крутобокие склоны цеплялись замки, как съехавшие набок короны; никто не пел «О Sole Mio»[179].

На завтрак подали мед с каменно-черствым хлебом. Алабаму пугала пересадка в Риме без помощи Дэвида. На римском вокзале теснились пальмы; напротив главного здания солнечные брызги фонтанов полировали термы Каракаллы. У Алабамы даже поднялось настроение от нескрываемой приветливости, витавшей в итальянском воздухе.

«Ballonné, deux tours»[180], – сказала она себе.

В другом поезде было грязно. Голые полы, запах фашистов и оружия. Ценники читались как литания: «Asti Spumante», «Lagrima Christi», «Spumoni», «Tortoni». Ее преследовало ощущение потери… но письмо по-прежнему лежало в маникюрном футляре. Алабама делала над собой усилие, как ребенок, который, гуляя по саду, удерживает в ладони светлячка.

– Cinque minuti mangiare[181], – объявил дежурный.

– Понятно, – отозвалась Алабама, считая по пальцам, – una, due, tre… Все понятно.

Поезд метался из стороны в сторону, огибая неаполитанский хаос. Извозчики забывали отогнать свои фиакры с железнодорожных путей; сонные мужчины на мостовых забывали, куда идут; дети разевали рты и, тараща бархатные, скорбные глазенки, плакали без эмоций. Над городом летала белая пыль, закусочные торговали резкими запахами, кубиками и треугольниками, сплетая шары тяжелого духа. В фонарном свете Неаполь пятился от людных площадей, старательно изображал порядок и прятался за свой почерневший каменный фасад.

– Venti lire![182] – завел извозчик.

– Вот в этом письме, – заносчиво окоротила его Алабама, – сказано, что на тридцать лир в Неаполе можно прожить целую неделю.

– Venti, venti, venti, – не оборачиваясь, нараспев повторял итальянец.

«Кто не умеет торговаться, тому здесь придется туго», – подумала Алабама.

Она назвала адрес, полученный от maîtresse. Виртуозно орудуя хлыстом, извозчик побуждал конские копыта к маятниковым движениям сквозь благодатную ночь. Когда Алабама расплачивалась, в нее впивалась пара карих глаз, круглых, словно закрепленные на дереве чаши для сбора драгоценного сока. Ей думалось, этот тип никогда не отведет взгляда.

– Синьорина полюбит Неаполь, – сказал вдруг он. – «Здесь нежен даже гул смятенья городского»[183].

Фиакр загрохотал по мостовой мимо красных и зеленых огней, окаймлявших берег залива, подобно тому, как инкрустация из драгоценных камней окаймляет ренессансный кубок с ядом. Легкий морской ветер овевал тягучие капли обсиженного мухами юга и доводил бескрайнюю аквамариновую полупрозрачность до чувственного угасания.

Пробивавшийся из дверей пансиона свет играл круглыми отблесками на ногтях Алабамы. Когда она входила в вестибюль, ее движения влекли за собой сообразные колебания воздуха, не оставлявшие и следа от здешней неподвижности.

– Вот, значит, где мне суждено обретаться, – сказала Алабама, – ну что ж, так тому и быть.

Хозяйка сообщила, что в приготовленной для нее комнате есть балкон – и впрямь: пусть без пола, но с железными перилами, упирающимися в облезлые розовые стены. Зато имелся lavabo[184] с гигантскими кранами, которые торчали над раковиной и заливали расстеленную на полу клеенку. Из окна виднелся волнорез: одной рукой он приобнимал свернувшуюся калачиком синюю ночь; из гавани несло дегтем.

За свои тридцать лир Алабама получила белую – некогда определенно зеленую – железную койку, облицованный кленовым шпоном платяной шкаф со спиленным наискось, помутневшим на итальянском солнце зеркалом, а также накрытое полоской брюссельского ковра кресло-качалку. В стоимость номера входили блюда из капусты на завтрак, обед и ужин, стакан амальфитанского вина, по воскресеньям ньокки[185], а по ночам хоровое исполнение какими-то шалопаями прямо под балконом песенки про сердце красавиц[186]. Комната, огромная, но совершенно бесформенная, вся состояла из ниш и углов, отчего у Алабамы вскоре возникло такое ощущение, будто она занимает целую квартиру. Притом что в Неаполе повсюду имелись хотя бы следы позолоты, в своем жилище Алабама не обнаружила ничего похожего, но по некоторым признакам потолок в свое время был все же инкрустирован сусальным золотом. С улицы долетал стук шагов, навевая сочные, теплые воспоминания. Вечера выпадали из классической схемы: малейшие приметы человеческого присутствия обретали зримые, диковинные контуры счастливого бытия; лето пронзали кактусы; где-то внизу, в открытых лодчонках, рыбины поблескивали чешуей, будто осколками слюды.

Уроки на сцене оперного театра давала мадам Сергеева. Она непрерывно сетовала на дороговизну освещения; звуки рояля безнадежно тонули в необъятных викторианских пещерах. Закулисный мрак и сумерки между тремя шарами-плафонами, которые постоянно горели, делили сцену на небольшие уютные закутки. Подобная привидению, мадам гордо шествовала среди тарлатановых пачек, поскрипывания пуантов, приглушенного одышливого дыхания учениц.

– Очень шумно, меньше шуму, – повторяла она.

Бледная и крашеная, вся скукоженная и перекошенная бедностью, она смахивала на шкурку, вымоченную в кислоте. Насурьмленные волосы, жесткие, как перья в подушке, пересекала отросшая желтая полоса вдоль пробора; на уроки она приходила в блузах с рукавами-буфами и плиссированных юбках; в них же потом шла по улицам, накинув сверху плащ.

Безостановочно кружась, Алабама словно выводила непрерывные фразы в тетради для чистописания, когда прорезала ровной линией круги света.

– Но вы напоминаете мне мадам! – говорила ей мадам Сергеева. – В России мы с нею вместе занимались в Императорском балетном училище. Это я показывала ей, да только без особого успеха, как выполнять коронные антраша. Mes enfants![187] Четыре движения на счет четыре четверти, у-мо-ля-ю!

Мало-помалу Алабама многошумно погружалась в балет, подобно тому, как погружаются различные предметы в промежутки между струнами препарированного фортепьяно.

Ученицы были непохожи на русских. Ходили с немытыми шеями, приносили в театр бумажные пакеты с толстыми бутербродами. Ели чеснок; отличались плотным телосложением и коротковатыми ногами; танцевали на полусогнутых; трико итальянского шелка морщили у них на впадинах.

– Бог и дьявол! – кричала Сергеева. – Мойра ни разу не попала в такт,

1 ... 49 50 51 52 53 ... 109 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментарии (0)