Сторож брату своему - Леонид Израилевич Лиходеев
146
Семнадцатого декабря в Москве на Пушкинской площади бар номер четыре осаждали толпы. В самом баре шумно пили пиво, глотая как с последнего отчаяния. Нужно было до трех часов дня успеть истратить старые деньги, ибо с завтрашнего дня вступали в быт новые.
В баре давали бутерброды с сыром — по три штуки, не более, но зато пей — сколько влезет.
Чернецкий и Иванов сидели за каменным, не то мраморным столиком, какие-то незнакомые люди, сведенные в кучу не желанием, не приятельством, а самим событием, теснились рядом, шумели напротив, упирались сзади спинами в спины. Мертвое пиво, разбавленное водою, оседало неживой пеной. В витрины стучала с улицы злая толпа: чтобы пили скорее и уступали место. Умный директор бара догадался — запер клозет. Пиво раздувало изнутри, природа не терпела, выталкивала наружу — в подворотни, на бульвар, под деревья — в проем за аптекой. А в бар набивались новые и новые люди — успеть к трем часам дня…
Магазины опустели начисто. Назавтра намечалась сказочная жизнь — без карточек, с новыми деньгами, хрустящими, емкими, богатыми.
Иванов с Чернецким, веселые, накачанные рыжим питьем, шли домой, цепляясь за прохожих — тоже веселых, тоже накачанных, тоже ищущих, куда бы отлить.
Иван жил теперь на Зубовской. Настя всплакнула, узнав, что он женился, но Иван этого не видел. У Насти хватило сил весело поздравить его и наказать Юлии Семеновне принять невестку со всей душой.
Анна явилась на смотрины, все увидела, все поняла. Юлия Семеновна всегда настораживалась при незнакомых, однако пыталась пересилить себя. Она вглядывалась в Анну, отмечая про себя ее сдержанность и молчаливость. Чернецкий (тоже был на смотринах) пошучивал, заговаривал зубы, разговаривал с Настей, как со старой знакомой, спрашивал Юлию Семеновну о здоровье, похвалил Лауру за способность к языкам.
Иванов уходил с Молчановки как на волю, сам не зная почему.
На Зубовской главенствовала Наталья. И не потому, что главным существом в доме был теперь ее малец, а по какой-то иной причине: как будто не старик профессор, не муж Виктор, не Анна, а тем более не Иван, а именно она, Наталья, знала, как быть, как жить и что делать.
Утром восемнадцатого Наталья словно дождалась: притащила две кошелки провизии:
— Без карточек, товарищи! Бери сколько хочешь!
Чернецкий посмотрел на банку квашеной капусты провансаль с клюквой:
— Это грешно помимо водки…
— Принесла, Витечка! Принесла!
«Теперь мы будем жить как люди, а не как колхозники», — вспомнил Иванов того старшину-инвалида, однако почему-то не сказал вслух его слов.
Сорок восьмой год
147
Сырой январской ночью в Минске был сбит грузовиком насмерть Михоэлс. Говорили, грузовик гонялся за ним, пока не настиг.
Весь предыдущий год исподволь, день за днем, все громче и откровеннее на страну наваливалась новая напасть — борьба с космополитами. Под этим словом значились евреи. Художники, ликуя друг перед другом, изображали космополитов носатыми и с пейсами, газетчики все в том же ликовании всенепременно указывали полное имя-отчество критикуемых писателей, актеров, профессоров, завмагов, провинившихся чиновников. И, буде какой из выводимых на чистую воду космополитов носил вместо родовой фамилии псевдоним, всенепременно указывали, как бы разоблачали, истинную фамилию.
Псевдонимы, внесенные в быт эвон еще когда революционерами-конспираторами, сделались объектом свирепости власти, чьи набольшие тоже носили псевдонимы, власти, состоявшей изначально из конспираторов, власти, которая была конспиративной и подпольной с первого своего шага, а сейчас забыла об этом.
— Это воровские клички! — кричали разоблачители. — Это притонные прозвища!
И, трепеща от ужаса, прятали в себя опасное, смертельное знание, что и Ленин был не Ленин, и Сталин — не Сталин, и Молотов — не Молотов…
— Папа, — сказал Виктор, — теперь евреев будут просто убивать.
— Но это же безумие!
— Да, папа, это безумие. Шесть миллионов убил Гитлер. Осталось немного.
— Виктор! Ты меня ужасаешь своим цинизмом!
— Папа, ну что такое мой цинизм рядом со всем, что происходит?
С Ивановым Виктор Чернецкий разговаривал веселее:
— Был у нас в ВИЯКе парнишка один, способный к языкам, рязанский парень. Когда в начале войны он сказал, что идет на курсы переводчиков, отец спросил: «Евреи туда идут?» — «Идут», — «Тогда и ты иди».
— Что ты этим хочешь сказать?
— Я этим хочу сказать, что русский человек признает за евреями особенные свойства. Держись евреев в беде— не пропадешь, выручат. Но когда беда миновала — жди от них подвоха: чересчур умны…
Иванов принес из редакции письмо, никем не подписанное (присланное в отчаянии) и не зарегистрированное, чтоб не наделать беды.
«Русский народ, бесчисленный на огромном пространстве, обладающий бесконечными ресурсами, великий по самому своему существу, в силу исторических причин всегда ощущал свою второстепенность перед Западом. Поэтому его интеллектуальные лидеры так твердили об особенной сути России, недосягаемой для иных народов. Русский народ всегда и за все платил самим собою. От победы над Германией он не получил никаких выгод, кроме выгоды пить за Сталина. Голодая и холодая, он кормит поверженную Германию, которая принесла ему неисчислимые беды. Репарации принесут пользу не нам. Мы вывозим старые заводы, которые ломаем по дороге. А там у них — План Маршалла, и они построят новые заводы взамен разбитых и вывезенных. Кто победил?»
— За такое письмецо — двадцать пять лет, — сказал Чернецкий. — А вернее, десять лет без права переписки… Порви, братец…
И — зажег письмо, внимательно разглядывая, как оно корчится, превращаясь в звенящую гарь…
* * *
Иванов иногда ощущал свою непричемность и здесь, на Зубовской. Ему казалось, что принят он временно. Анна относилась к нему ровно, она вообще не была склонна к страстям, не умела взрываться восторгами, и Иванову иногда казалось, что, молча и почти безучастно принимая его ласки, Анна отбывает супружеский долг. Однако он ошибался. Анна была ему верна особенной верностью женщины, которая не ставит себе никаких целей— ни удержать, ни привязать, ни подчинить. Она была свободна в выборе и едва ли смогла бы ответить: почему выбрала именно Иванова? Она понимала, что он нечеток, нетверд, что он не добытчик, не кормилец, но было в Иванове что-то такое, что привлекло к нему Анну: Иванов противостоял жизни беспомощно, беззащитно, ничего не выпрашивая и мало надеясь на то, что жизнь поднесет ему подарок. И еще Анна чувствовала, что Иванов никогда никого не любил. Жизнь его прошла легкомысленно и бесцельно, но почему-то в этом легкомыслии он, казалось бы, барахтающийся по воле волн, поступал так, как будто плыл четко зная куда.
Юлия

