Сторож брату своему - Леонид Израилевич Лиходеев
На чердаке, который Иванов пытался вообразить мансардой, под самой стрехой лежали какие-то старые пыльные книги. Лежали аккуратно сложенные, должно быть, Валентина и сложила, но не убрала. Книги были церковные, в твердых истлевших переплетах с тисненым крестом.
Иванов никогда не читал Евангелия. Он взял книгу, листнул и сразу напал на стих: «Жена! Сей сын твой!» И почему-то подумал о Юлии Семеновне.
Иванов никогда не чувствовал себя таким одиноким, таким непричемным, таким нелепо обретающимся на этом чердаке, в котором он хотел видеть мансарду. Все было дико, все было ненужно, все было не его.
Он покурил, думая о Юлии Семеновне, которая недавно написала ему и подбодрила: постарайся быть полезным, сын, страна требует восстановления, и твой труд, где бы ты ни трудился, поможет скорейшему восстановлению.
Неужели мать по нему не скучает?
Он улегся на топчан, погладил рукою скошенный потолок, подумал о хозяйственном Гришеньке, потушил лампу (выдернул вилку из розетки, прибитой к скошенному потолку) и задремал.
Очнулся он оттого, что кто-то жарко спрашивал:
— Может, нужно чего?
Он не понял, кто это, подумал — снится. Но в рассветной мгле ясно разглядел небольшую раздвоенную грудь Валентины. Иванов, как вынырнул из сна, обхватил Валентину, которая была мягка, податлива, невесома.
— Миленький, не надо… Миленький, слышно же все внизу… Все спят, миленький…
Она шептала горячо, покорно, неясно, да он и не слушал. Она просовывалась под него как вплывала:
— Миленький, спят же все…
134
Юноши прибывали брать Москву.
Свобода, позволявшая выбирать местожительство при демобилизации, быстро поубавилась, на всех ее не хватило. В Москву потянулось больше охотников, чем можно было. Начальство смекнуло, как всегда вовремя, и армейские писаря, выводя долгосрочные, спрашивали — есть ли жилплощадь в столице, а если есть, то докажи. И еще спрашивали писаря: где был призван, откуда ушел на фронт, где принимал присягу и к кому едешь?
Москвичам была, конечно, льгота — ехали домой. Иногородним же приходилось брать Москву в обход. И не помогали уже ни ордена, ни ранения.
То была славная пора — осуществления надежд.
За четыре года юноши отвыкли от родителей и научились кормиться бесплатно, не заботясь ни о чем. Они не знали труда, потому что занятие их было страшно, кроваво и неестественно. Но занятие это явилось к ним в самом начале самостоятельной жизни, они не знали другого.
Впрочем, и самостоятельность их жизни была также неестественна, потому что, едва выйдя из-под опеки родительского крова, они попали под опеку смерти, которая делала свой выбор по своему произволу.
Война окончилась резко, как артиллерийский налет, как массированная бомбежка, она умолкла внезапно, как пулемет, в котором иссякли патроны.
И наступила тишина.
Юноши входили в аудитории, набитые юными, необстрелянными отроковицами, которые не только не знали фронта, но даже учились в женских школах — подальше от греха.
Чернецкий был ранен двадцать восьмого апреля. Мина разорвала икру на правой ноге. Ранение было не из тяжелых, но Чернецкий задосадовал, что ранение догнало его перед самой победой.
Однако ранение это определило его судьбу: переводчиков не демобилизовывали, и, как знать, сколько еще довелось бы Чернецкому служить. Но теперь, после госпиталя, его списали в запас, и он попал в число юношей, заполонивших институтские аудитории. Он решил заниматься языками всерьез. Диплом военного переводчика, славная биография и ранение открывали ему дорогу в институт международных отношений.
Созревшие на скудных военных пайках невесты вдруг расцвели и потянулись на танцы в ресторан «Спорт» возле Белорусского вокзала.
Танцы назывались по-новому — дансинг. Москва была полна союзниками — англичанами, американцами. На улице Горького вовсю шумел коктейль-холл — тот самый, который впоследствии шутники назвали ёрш-изба.
На дансинге и в коктейль-холле шла нервная ярмарка невест.
Девицы одевались пестро, перешивая старье и добывая заморские тряпки, поступавшие от союзников в посылках, распределявшихся по учреждениям и в конце концов попадавшие в подворотни к спикулям.
…Девочка была худенькой, длинношеей, с костлявыми плечиками и узким задиком. Она смотрела большими темными глазами, как олененок с мультипликации. Это было смешно, грустно.
Чернецкий подошел к ней:
— Извините, пожалуйста… Вы из какого института?
Девочка захлопала длинными ресницами:
— Я еще не в институте…
— Что вы! А мне показалось, вам уже лет двадцать, не меньше.
Девочка приятно смутилась. Бледненькое личико ее порозовело. Она виновато опустила голову:
— Я еще в школе… Уже в девятом…
Чернецкий слегка развел руками, отвел назад голову, изображая удивление:
— Ну-у, милая моя! Вы выглядите гораздо старше своих лет! Должно быть, вы пришли на танцы?
— Да…
— Ну так пойдемте! Если у вас нет никого лучше, позвольте я буду вашим кавалером!
Девочка подняла на него глаза. Он стоял, стройный, высокий, с широкими плечами, на которых золотились погоны. Орден Красной Звезды был как бы вбит в твердую грудь. Очки, однако, портили его бравый вид.
— Вы — военный?
Чернецкий хотел подурачиться, но вдруг почувствовал необходимость говорить серьезно:
— Я демобилизовался… Но у меня еще нет штатского костюма. Просто беда!
Девочка улыбнулась:
— А где ваш довоенный?
— Пробовал, — развел руками Чернецкий, — не лезет! Трещит по швам!
— Вы поправились на войне?
— Конечно! Это был такой санаторий! Я прибавил восемь килограммов!
Девочка негромко рассмеялась чистеньким смехом.
— Как вас зовут? — спросил Чернецкий, чувствуя, что девочка увлекает его.
— Наташа…
— Ну-ну, — отстранился он, — Наташа… Я так не могу… Как прикажете величать вас по-батюшке?
— Наталья Дмитриевна, — удивленно сказала она.
Это было возле ресторана «Спорт», за мостом у Белорусского вокзала.
Потом они ужинали в этом «Спорте».
Девочку приглашали танцевать и военные, и штатские, и она всякий раз печально смотрела на Чернецкого, испрашивая удивленными глазами позволения.
Чернецкий не танцевал, он сидел за столиком, рассматривая этот дансинг. В кармане у него были тысяча пятьсот рублей, он ничего не боялся. Бутылка шампанского пустела, Чернецкий потребовал другую.
Кавалеры, натанцевавшись, приводили девочку, она счастливо опускалась на стул. Чернецкий, улыбаясь про себя, подливал ей в фужер. Она пила шампанское, как дети пьют лимонад, должно быть, пила впервые.
— Вы ешьте, Наталья Дмитриевна, — забавлялся Чернецкий. И она всякий раз, когда он называл ее по отчеству, всплескивала ладошками и заливалась смехом, должно быть, пьянела.
Котлета по-киевски, излюбленное ресторанное блюдо, поражавшее воображение, была едва надрезана. Масло сочилось из прорана.
— Вы ешьте, — все забавлялся Чернецкий, — Наталья Дмитриевна… И больше ни с кем не танцуйте…
На этот раз она с трезвым испугом в больших глазах замотала небольшой головой — косички задрыгались:
— Не буду… Я только с вами…
Что же с ней делать?
* *

