Семейный Яблонь между лесными деревьями - Леонид Израилевич Лиходеев
Он стоял на коленях, задрав неуклюжую матрацную раму. Неаккуратная синяя с белым обивка лохматилась под шляпками гвоздей. Он работал внимательно и неторопливо, как мебельщик или столяр.
— А ты хочешь быть генералом?
— Разумеется, — ответил Сергей Суровцев, с усилием выковыривая остатки сломанной ножки. И вдруг повернулся к Татьяне: — А ты хочешь быть генеральшей?
— Хочу! Но чтобы вот такие серьги (показала), вот такие кольца и прическа до потолка!
Сережка покосился на нее, сказал чрезвычайно серьезно:
— Тебе очень пойдет…
И — снова ковырять в раме.
— А когда ты будешь генералом?
Он ответил так же серьезно, вытащив, наконец, остатки дерева:
— Лет через пятнадцать… Если не будет войны…
Она спросила тихо, испуганно:
— А если будет?
— Тогда еще скорее, — беззаботно ответил он, прикладывая принесенную ножку.
Татьяна внимательно посмотрела на его погоны и вдруг почувствовала странную реальность.
Надоевшие-перенадоевшие фильмы, книги, речи о борьбе за мир, о ветеранах, о воинском долге вызывали в ней досаду и скуку. Война была прошлым, но прошлым чужим, никак ее не касавшимся. Даже отец, который редко вспоминал о войне, казался ей смешным, когда увлекался воспоминаниями. Она понимала, что на войне убивали людей, но это были незнакомые ей люди. Она даже старалась вообразить, что могли убить и отца, но воображение было неопасным. И вдруг она поразилась реальности войны:
— Сережа…. Я не хочу… Я боюсь…
Но он ответил как-то легко, вразлад с реальностью:
— Я тоже боюсь, Танечка. Все боятся. Если бы не боялись — уже давно бы…
— Так пусть они боятся!
— Хорошо, — согласился он, — я им скажу.
Он спокойно прилаживал ножку, которая оказалась на железной пластинке, чтобы удобней привинчивать. Ножка была сделана из какого-то светлого металла и похожа была на деталь.
— Сережа… А ты тоже — делаешь войну?
— Вероятно… Все ее делают…
Она посмотрела на него внимательно, удивленно:
— Сережа, неужели ты тоже делаешь войну?
Он рассмеялся:
— Ну как ты себе это представляешь?
— Не знаю…
— Думаешь — я знаю?..
Неприятное, опасливое присутствие государственной тайны коснулось Татьяны. Он был причастен к этой тайне. Золотой погон на его плече подчеркивал эту причастность отчужденно и четко. Кто он? Воспитанная с детства неприязнь ко всему, что несло в себе знак государственной принадлежности, вдруг дала себя знать. Татьяна ощутила неприятную отстраненность. Кто он все-таки? Чем он занимается там — где все в погонах, куда нельзя никому проникнуть?
— Сережа, — глухо, сквозь зубы, спросила Татьяна, — а что ты делаешь?
— Сталь! — беззаботно ответил он, вкручивая отверткой шуруп.
— Как — сталь? — удивилась она.
— Металл такой есть. Называется — сталь.
И вдруг:
— Танечка, я военный человек… Из рода в род… Моя судьба это — армия… (Посмотрел на ножку, сощурился, как бы оценивая.)
Татьяна ощутила свою жгучую причастность к тому, что он сказал, и шепотом, заговорщицки наклонилась к нему, шепнув:
— Сережа… А кто победит?..
Сергей Суровцев посмотрел на Татьяну весело, бесстрашно, подмигнул странно:
— Если американцы будут бомбить нас джинсами — они выиграют войну за пятнадцать минут…
— Как джинсами, Сережа?
— Обыкновенно (показал рукою летящую бомбу) ти-у-у-у… Бум! Контейнер с джинсами, двести пар… Ти-у-у-у… Бум! Контейнер — двести пар!..
Татьяна поняла, радостно захлопала в ладоши:
— Так пускай бомбят!
Сергей Суровцев вмиг посерьезнел:
— В том-то и дело, Танечка, бомбить будут не джинсами.
Татьяна вновь остро ощутила реальность, сникла:
— Дураки…
— И я так думаю… Ну, кажется, готово… Сто лет простоит, хозяйка! Особая сталь! Пошли кофейник чинить!
130
Утром, часов в семь, по лестнице, не пользуясь лифтом, поднимался Петр Кривошеев. На площадке перед последним маршем он остановился, чтобы сообразить — правильно ли идет. Посмотрел вниз на номера квартир, посмотрел вверх — кажется, правильно. Вот она, квартира Иванова.
Неожиданно дверь эта открылась, выскочила Татьяна с сумкой через плечо, в платье чуть пониже пупа и в плащике — тоже — мини. Ото всего этого ноги казались устрашающе, длинными. Кривошеев отвел глаза: не по возрасту глядеть на такие откровенные ноги.
— Иван Егорович Иванов тут проживает? — сипло спросил Кривошеев.
Не спрашивая кто и зачем, Татьяна крикнула через плечо в незакрывшуюся дверь:
— Мама! К папе!
И — покатилась по лестнице.
Анна вышла в стеганом нейлоновом халатике (Настин презент).
— Здравствуйте, Аня, — сипловато сказал Кривошеев, — я — Кривошеев… Может быть, Ваня рассказывал… Рано пришел… Извините… Прямо скажу — деваться некуда, гулял часа два…
Анна улыбнулась дружелюбно:
— Да входите! Иван!
Иван Егорыч вышел в переднюю, являя рядом с супругой явную несуразицу — неумытый, небритый, помятый. Но, узнав гостя, преобразился и как-то посвежел. Молча кинулся обнимать:
— Черт старый…
Кривошеев впритык посмотрел в его лицо и — как бы оправдываясь:
— А я, видишь, к Большому театру… На старости лет…
Иванов подумал, что сам — ни разу к Большому театру не ходил. Но Анна сказала:
— И — правильно… Завтра вместе пойдете… Иван давно там не был…
— Петька, — забормотал Иванов, — Петька… Что же ты молчал?
— Да вот, Ваня, помирать собрался…
Сказал он это спокойно, уважительно, — Иван не посмел возражать.
Завтракали на кухне. Анна ушла на работу, в поликлинику.
Иванов смотрел на Кривошеева. Он был в новом, неношеном пиджаке — польском, что ли, — из лоснящейся синей дерюжки, но сшит хорошо. И висели на том пиджачке медали, а справа — орден Красной Звезды.
— Никогда не надевал, — сказал Кривошеев, — а вот — нацепил…
Иванов понимающе кивнул:
— Пойдем… Может, своих встретим.
Кривошеев ел молча, лениво и вдруг поднял бочкастую голову:
— Дроботов-то, а? Начальство — а жаль…
— О тебе спрашивал.
— Как?
— А я был у него… Когда его поперли…
Кривошеев помолчал, подумал, спросил:
— От чего он?
Иванов заторопился:
— Анна говорит — изменение динамического стереотипа… Не выдерживают они… Операция была несложная, если бы не поперли — перенес бы…
— Да-а… И врачи хорошие, и — пища, и холуев сколько… Навалился я на тебя, прости… Ты, Ваня, ступай по своим делам, а я — погуляю… Или дом посторожу.
— По каким там делам?! — отмахнулся Иван и подумал, что там, в лесном антураже с Петькой было о чем чесать языком, даже философия Петра Кривошеева завлекала, казалась значительной. Но стоило пересказать ее, как становилось неловко. Иванов все-таки пересказал. Чернецкий выслушал, усмехнулся — ты что это, братец, всерьез? И теперь, предвидя нечаянную встречу вечером (брудер обещал зайти), Иванов забеспокоился: как бы Чернецкий не вспомнил о теории Кривошеева и не поддел по обыкновению, как бы он не обидел гостя…
— Чернецкого помнишь? — спросил Иванов.

