Четверть века назад. Книга 1 - Болеслав Михайлович Маркевич

Четверть века назад. Книга 1 читать книгу онлайн
После векового отсутствия Болеслава Михайловича Маркевича (1822—1884) в русской литературе публикуется его знаменитая в 1870—1880-е годы романная трилогия «Четверть века назад», «Перелом», «Бездна». Она стала единственным в своем роде эпическим свидетельством о начинающемся упадке имперской России – свидетельством тем более достоверным, что Маркевич, как никто другой из писателей, непосредственно знал деятелей и все обстоятельства той эпохи и предвидел ее трагическое завершение в XX веке. Происходивший из старинного шляхетского рода, он, благодаря глубокому уму и талантам, был своим человеком в ближнем окружении императрицы Марии Александровны, был вхож в правительственные круги и высший свет Петербурга. И поэтому петербургский свет, поместное дворянство, чиновники и обыватели изображаются Маркевичем с реалистической, подчас с документально-очерковой достоверностью в многообразии лиц и обстановки. В его персонажах читатели легко узнавали реальные политические фигуры пореформенной России, угадывали прототипы лиц из столичной аристократии, из литературной и театральной среды – что придавало его романам не только популярность, но отчасти и скандальную известность. Картины уходящей жизни дворянства омрачаются в трилогии сюжетами вторжения в общество и государственное управление разрушительных сил, противостоять которым власть в то время была не способна.
– Удивительный ты человек, Ашанин, – заметил, улыбаясь, его спутник, – чтобы про каждого, куда только вхож, всю подноготную разузнать!..
Ашанин весело пожал плечами:
– И не стараюсь, само как-то в уши лезет. У Шастуновых живет одна немолодая особа девического звания, Надеждой Федоровной Травкиной прозывается, весьма неглупая и, знаешь, это особый род старых дев: ирония снаружи и тщательно скрываемая, бесконечная сентиментальность внутри… Она князю газеты читает и пользуется вообще известным значением в доме… На первых же порах моего знакомства с ними стал я замечать, что она по мне втайне млеет, – такое уж у меня счастие на этих особ! – и Ашанин поднял глаза к небу… – Что же, однако, думаю, пусть себе млеет, меня от того не убудет… Стал я ее, знаешь, поощрять. Она мне всю закулисную про этот дом и выложила… И вот эту самую Надежду Федоровну, – заключил он, – я заставлю теперь королеву Гертруду сыграть; отлично сыграет, ручаюсь тебе!..
– А Клавдио кто бы мог? – заволновался опять Гундуров.
– Разумеется, Зяблин; так и смотрит театральным злодеем!
– Ты – Лаерта?
– Или Горацио, мне все равно. Пусть Лаерта лучше сыграет Чижевский – он с жарком актер. А мне роли поменьше учить!..
– Вальковский – Полония!
– Не выгорит у него, боюсь, – закачал головою Ашанин, – он его сейчас шаржем возьмет… А там у них, слышно, есть местный актер превосходнейший – исправник, Акулин по фамилии, отставной кавалерист; так вот его надо будет попробовать. Дочь у него также отличная актриса, говорят, институтка петербургская, – и с прелестным голосом, хоть оперу ставь, говорят…
Друзья опять заговорили о «Гамлете», об искусстве… Юный, бывалый восторг накипал постепенно в душе Гундурова. «Что же, не пропадать в самом деле», – все громче говорилось ему. Ему не дозволяют быть ученым, – он не в состоянии сделаться чиновником… Но ведь вся жизнь впереди; он не знает, что будет делать; но он не сложит рук, не даст себя потопить этим мертвящим волнам, он найдет… А пока он уйдет, как говорит Ашанин, от всего этого гнета, от тревог жизненной заботы в волшебный, свободный мир искусства; он будет переживать сладостнейшие минуты, какие дано испытать человеку: его устами будет говорить величайший поэт мира и человечнейший изо всех когда-либо созданных искусством человеческих типов. Погрузиться еще раз в его бесконечную глубину, стих за стихом проследить гениальные противоречия этой изумительно сотканной паутины, немощь, безумие, скептицизм, высокий помысл, и каждой черте дать соответствующее выражение, найти звук, оттенок, жест и пережить все это в себе, и воспроизвести в стройном, поразительном, животрепещущем изображении, – о, какой это великолепный труд и какое наслаждение!..»
И Гундуров, надвинув покрепче от ветра мягкую шляпу на брови, уютно уткнувшись в угол коляски, глядел разгоревшимися глазами на бежавшее вдаль сероватою лентой шоссе, с подступившими к нему зелеными лугами, только что обрызганными какою-то одиноко пробежавшею тучкою… Все те же неслись они ему навстречу, с детства знакомые, с детства ему милые картины и встречи. По влажной тропке, за канавкою, идет о босу ногу солдатик, с фуражкою блином на затылке, с закинутыми на спину казенными сапогами; кланяются проезжим в пояс прохожие богомолки в черных платках, подвязанных под душку17, с высокими посошками в загорелых руках; лениво позвякивает колокольчик обратной тройки, со спящим на дне ямщиком, и осторожные вороны тяжелым взмахом крыл слетают с острых груд наваленного по краям дороги щебня… А солнце заходит за кудрявые вершины недальнего лесочка, и синими полосами падают от него косые тени на пышные всходы молодой озими… 18-И солнце, и тени, и эта волнующаяся тихая даль родной стороны, и теплые струи несущегося навстречу ветра, – все это каким-то торжествующим напором врывалось в наболевшую «в петербургской мерзости» душу молодого человека и претворялось в одно невыразимо сладостное сознание бытия, в беспричинное, но неодолимое чаяние какого-то сияющего впереди, неведомого, но несомненного счастия…
Он с внезапным порывом обернулся к товарищу:
– Жить надо, а? Жить, просто жить… так, Ашанин18?
– И наслаждаться! – ответил ему тот пятью звучными грудными нотами в нисходящей гамме, – и тут же сразу затянул во всю глотку старостуденческую песню:
Gaudeamus igitur,
Juvenes dum su-umus19.
– Что, хорошо? – засмеялся он в ответ на смеявшийся же взгляд обернувшегося на эти звуки ямщика, – это, брат, по-нашенски: валяй по всем, пока кровь ключом бьет!..
– Ах вы, соколики! – тут же, мигом встрепенувшись на козлах, подобрал разом четверку такой же, как и Ашанин, черноглазый и кудрявый ямщик, – и коляска, взвизгнув широкими шинами по свеженастланной щебенке, понеслась стремглав под гору и взлетела на пригорок, словно на крыльях разгулявшегося орла…
На другой день, рано утром, приятелей наших, сладко заснувших под полночь, разбудил старый слуга Гундурова. Они подъезжали к Сицкому.
II
Большой, белый, александровского времени дом в три этажа, с тяжелыми колоннами под широким балконом и висячими галереями, соединявшими его с двумя выходившими фасадами на двор длинными флигелями, глядел если не величественно, то массивно, с довольно крутой возвышенности, под которою сверкала под первыми лучами утра довольно широкая светлая речка, в полуверсте отсюда впадавшая в Оку. Темными кущами спускались от него по склону с обеих сторон густые аллеи старинного сада, а перед самым домом стлался ниспадающим ковром испещренный цветами луг, с высоко бившим фонтаном на полугоре. Сквозь деревья нарядно мелькали трельяжи и вычурные крыши китайских беседок, и свежеокрашенные скамейки белели над тщательно усыпанными толченым кирпичом дорожками.
– А ведь красиво смотрит! – говорил Ашанин, любуясь видом, в ожидании парома, подтягивавшегося с того берега.
Гундуров еле заметно повел плечом.
– А тебе не нравится?
– Не приводит в восторг, во всяком случае, – отвечал он не сейчас, – мне, – засмеялся он, – как сказал древний поэт, – «более всего уголки улыбаются».
– Верю, – заметил Ашанин, – только вот беда: в уголке-то «театрика» не устроишь.
– Д-да, – не будь этого…
Ашанин глянул ему прямо
