Дни убывающего света - Ойген Руге


Дни убывающего света читать книгу онлайн
Дебютный роман немецкого писателя Ойгена Руге «Дни уходящего света», сразу же по его публикации отмеченный престижной Немецкой книжной премией (2011) — это «прощание с утопией» (коммунистической, ГДР, большой Истории), выстроенное как пост-современная семейная сага. Частные истории, рассказываемые от первого лица представителями четырех поколений восточнонемецкой семьи, искусно связываются в многоголосое, акцентируемое то как трагическое, то как комическое и нелепое, но всегда остающееся личным представление пяти десятилетий истории ГДР как истории истощения утопических проектов (коммунизма и реального социализма), схождения на нет самой Истории как утопии.
Он положил ключ, на всякий случай — как если бы кто-то мог его умыкнуть, — в карман. Сделал глоток кофе.
Странно, каким крошечным был стол Курта. За этим столиком Курт творил свои труды. Здесь он сидел, в неприемлемой с точки зрения медицины позе, на стуле — воплощенном отклонении от эргономики; курил свою трубку, пил свой кислый фильтрованный кофе и двумя пальцами молотил по печатной машинке, тук-тук-тук-тук, — папа работает! Семь страниц ежедневно, это была его «норма», но случалось, что за обедом он оповещал: «Сегодня двенадцать страниц!» Или: «Пятнадцать!». Таким образом он заполнил целый ряд в шведском стеллаже, метр на три с половиной, всё напичкано этим бредом: «один из продуктивнейших историков ГДР», как это называлось, и даже если вынуть статьи из журналов, в которых они вышли, и статьи из сборников и — вместе с десятью, или двенадцатью, или четырнадцатью книгами, написанными Куртом — поставить в один ряд, то все его произведения в общей сложности займут примерно столько места, что могут конкурировать с сочинениями Ленина: метр науки. За этот метр науки Курт пахал тридцать лет, тридцать лет изводил свою семью. За этот метр варила и стирала Ирина. За этот метр он получал ордена и награды, но и порицания, а однажды и выговор от партии, торговался с издательствами, страдающими из-за вечного дефицита бумаги, об увеличении тиража, вел войнушки за формулировки и заголовки, вынужден был сдаваться или же хитростью и медлительностью одерживал частичные победы, и — всё, всё это теперь стало МАКУЛАТУРОЙ.
Так думал Александр. По меньшей мере этот триумф после объединения он мог списать со счетов — со всем этим, так он думал, теперь покончено. Эти якобы исследования, вся эта полуправдивая и малодушная чепуха, которую Курт понаписал тут об истории немецкого рабочего движения, всё это, так думал Александр, унесет прочь поток перемен после объединения Германии, и от так называемых трудов Курта ничего не останется.
Но тут Курт еще раз присел на свой ужасно неудобный стул, уже почти в восемьдесят, и в обстановке строжайшей секретности накропал свою последнюю книжонку. И хотя книга не получила признания во всём мире — да, двадцатью годами раньше книга, в которой немецкий коммунист описывает свои годы в ГУЛАГе, возможно, имела бы успех во всём мире (только вот Курт был тогда слишком труслив, чтобы написать ее!), но — даже если она и не стала признанной во всём мире, то, хочешь того или нет, она стала важной, уникальной книгой, «на века» — книгой, какую Александр не написал и теперь уже вряд ли напишет.
Хотел ли он этого? Не говорил ли он всё время, что чувствует тягу к театру, как раз оттого что театр — преходящее искусство? «Преходящий» — звучит хорошо. Пока у тебя нет рака.
Мошкара танцевала в солнечном свете, Курт всё еще спал, хотя утверждали, будто старики спят немного. Александр решил тоже прилечь.
Когда он уже собрался уходить из комнаты, его взгляд упал на папку с надписью «ЛИЧНОЕ», которая всегда манила его, но открыть которую он никогда не отваживался, хотя подростком и не дрейфил забираться в эротическую фотоколлекцию отца. Пока Курт не вставил в шкаф замок.
Он вынул папку: записки, пометки. Копии документов. К тому же много писем, написанных фиолетовыми чернилами, как это было принято в России много лет назад:
«Дорогая Ира!» (1954)
Александр листал… Характерно для Курта. Даже любовные письма он аккуратно исписывал своим чеканным почерком с двух сторон, заполняя все страницы вплоть до последней и при этом с равномерными пропусками между строчек, так что строчки в конце письма не разъезжались и не теснились, не залезали на поля… Как этот тип так умудрялся? И при этом невыносимо пышные обращения, которыми он осыпал Ирину:
«Любимая, любимейшая Ирина!» (1959)
«Солнце мое, жизнь моя!» (1961)
«Возлюбленная моя жена, друг мой, спутница моя!» (1973)
Александр поставил папку на место и поднялся по лестнице в комнату Ирины. Он опустился на большой диван, обтянутый чем-то плюшево-мягким, попытался поспать. Вместо этого он снова увидел «Караяна» с оспинами, который как заведенный качался туда-сюда в своем крутящемся кресле. Стекла в его очках поблескивали, голос повторял одно и то же предложение… Хватит. Нужно подумать о чем-нибудь другом. Он принял решение, незачем больше думать, незачем размышлять.
Открыл глаза. Рассматривал мягкие игрушки Ирины, сидящие на спинке дивана, аккуратно рядом друг с другом — в той очередности, как их усадила уборщица: собака, ежик, заяц с обгорелым ухом…
А что, если они ошиблись?
Абсурд, подумал он, что Ирина до последнего говорила «твоя комната». Вы будете спать наверху, в твоей комнате, вдруг услышалось ему. При этом едва ли можно было бы представить себе комнату, которая еще больше являла бы собой идеал девочки, пусть и поздно воплощенный, — розовые стены, зеркало в стиле рококо, поврежденное, но настоящее. У окна стоял покрашенный в белое секретер, за которым Ирина любила фотографироваться в задумчивой позе. И хрупкий стульчик — «предположительно тоже в стиле рококо» — позировал так грациозно, что желания присесть на него не возникало.
И правда, как только он попытался представить тут Ирину, то сразу увидел ее сидящей на полу, во время своих одиноких оргий, слушающую скрипящие кассеты с Высоцким и постепенно напивающуюся.
А вон там телефон, еще времен ГДР, который раньше стоял внизу. Тот самый телефон, по которому своим глухим голосом она сказала эти четыре слова:
— Сашенька. Ты. Должен. Приехать.
Эти четыре слова из уст русской матери, чьей великой гордостью всю жизнь было то, что она никогда в жизни ни о чем не просила сына:
— Сашенька. Ты. Должен. Приехать.
И после каждого слова длинное жутковатое потрескивание, так что хотелось положить трубку, так как казалось, что связь прервалась.
А он? Что он сказал?
— Я приеду, когда ты перестанешь пить.
Он встал, подошел к окрашенному в белое секретеру, в потайных ящичках которого после смерти Ирины нашли ее запасы спиртного. Он открыл его и начал, будто заядлый алкоголик, обыскивать. Снова опустился на диван. Спиртного здесь больше не было.
Или он сказал «напиваться»? Я приеду, когда ты перестанешь напиваться?
Четырнадцать дней спустя он поехал в похоронное бюро, чтобы воскресить мать… Нет, он поехал, потому что нужно было уладить какие-то формальности. Но потом, уже на улице, его одолела идея-фикс, что он может разбудить мать, если просто