Перелом. Книга 2 - Болеслав Михайлович Маркевич

Перелом. Книга 2 читать книгу онлайн
После векового отсутствия Болеслава Михайловича Маркевича (1822—1884) в русской литературе публикуется его знаменитая в 1870—1880-е годы романная трилогия «Четверть века назад», «Перелом», «Бездна». Она стала единственным в своем роде эпическим свидетельством о начинающемся упадке имперской России – свидетельством тем более достоверным, что Маркевич, как никто другой из писателей, непосредственно знал деятелей и все обстоятельства той эпохи и предвидел ее трагическое завершение в XX веке. Происходивший из старинного шляхетского рода, он, благодаря глубокому уму и талантам, был своим человеком в ближнем окружении императрицы Марии Александровны, был вхож в правительственные круги и высший свет Петербурга. И поэтому петербургский свет, поместное дворянство, чиновники и обыватели изображаются Маркевичем с реалистической, подчас с документально-очерковой достоверностью в многообразии лиц и обстановки. В его персонажах читатели легко узнавали реальные политические фигуры пореформенной России, угадывали прототипы лиц из столичной аристократии, из литературной и театральной среды – что придавало его романам не только популярность, но отчасти и скандальную известность. Картины уходящей жизни дворянства омрачаются в трилогии сюжетами вторжения в общество и государственное управление разрушительных сил, противостоять которым власть в то время была не способна.
2-«Молю, да слово силы грянет,
Да скажешь: „Встань“! душе моей:
И мертвая из гроба встанет,
И выйдет в свет своих лучей!»[71]-2
– прочла она. И вдруг книга выпала из ее рук, и нежданные, необъяснимые для нее слезы полились неудержимым потоком из ее глаз. И в то же самое время чья-то легкая, едва чувствуемая рука обняла ее шею, и детски-тихий голос прошептал ей на ухо: «Плачьте, ангел мой, плачьте: слезы – Божья роса, от них цветики алые на душе расцветают»… И в первый раз в жизни не устыдилась она слез своих, не устыдилась свидетельницы этих «необъяснимых» слез.
Но «цветикам алым» еще не дано было расцвесть в душе ее: «мертвая зыбь», по выражению моряков, не успела еще улечься в ней. Княжна Кира могла наложить на себя добровольно железные вериги послушания и вкушать от этого подвига тайную и горделивую отраду, но не в силах была она обрести этим ту голубиную ясность и радость отречения, которыми так подкупала ее эта случайная ее подруга у ложа умирающей. Счеты ее с прошлым не были еще окончательно сведены; с каким-то внутренним содроганием сознавала она, что рано или поздно ее потянет опять «туда», в жизнь – in’a feindliche Leben3, как сказал поэт.
По смерти Марьи Яковлевны она, все в той же роли утешительницы, поехала во Всесвятское к Александре Павловне Троекуровой. Молодая женщина, только что оправившаяся после довольно трудных родов, приняла ее с теми же чувствами страстной благодарности, с какою приветствовала приезд княжны из Петербурга ее покойная мать, и умоляла ее поселиться у них, в их «гнездышке», как называла она свою роскошную и веселую усадьбу. «Проси и ты! – говорила она мужу. – Она тебя, может быть, больше послушает».
– Не стану, – сказал просто Троекуров, – княжна должна знать, что она здесь у себя, – подчеркнул он, – захочет – останется, не захочет – уедет…
Кира сочла лучшим уехать…
У нее были старые друзья, бездетные муж и жена, возвращенные из Сибири в числе других политических ссыльных вслед за амнистией, данною на заре нового царствования. Она поселилась с ними в Женеве, откуда по временам совершались ими экскурсии в Италию или на воды, на берега Рейна… Там однажды в одном русском семействе, с которым она случайно познакомилась, встретила она человека, имя и дела которого служили в то время в Германии – да и не в ней одной – предметом восторженных сочувствий и яростных недоброхотств. Звали его – Фердинанд Лассаль4. Княжна знала о нем по газетным полемикам и по одной из брошюр его, заинтересовавших ее своим содержанием. Она касалась того самого мотива, которому она, – «так ребячески», сознавалась она теперь внутренне, – думала служить в своем фрейлинском звании в петербургском дворце. «Это гениальный человек», – говорили ей в том знакомом ей русском доме, – говорила в этой семье девушка, умевшая, как оказывалось, внушить этому человеку «всепожирающий пламень»[72], – «это самоотверженный, сильный, великий борец за народ, за неимущего, за обездоленного пролетария»!.. Замолкшие струны зазвенели еще раз в душе Киры. Она провела три вечера сряду с «великим борцом», жадно слушая его и добираясь до самых мелких подробностей излагаемых им теорий. Он был польщен ее вниманием и, видимо, старался показаться ей с самой блестящей своей стороны. Он был замечательный диалектик, говорил горячо, смело, пафосно, если можно так выразиться: держался высокого слога, ухищренных метафор и превыспренных оборотов, с употреблением при этом тех чувствительных выражений, которыми изобилует немецкая речь и почти всегда оскорбляется русское ухо… Чем долее и внимательнее слушала его княжна, тем холоднее, чувствовала она, становилось у нее на душе. Страстность – показная, ударная страстность его изложения не будила в ней ничего подобного тому подымающему чувству, с которым внимала она когда-то простым речам Гундурова и его единомышленников… Прежде всего этот человек возбуждал в ней какое-то физиологически неприятное ощущение (она с неудовольствием даже подметила в себе в первый раз этот оттенок). Ее арийская и аристократическая кровь как-то инстинктивно возмущалась непомерною самоуверенностью этого семита, плебейским тщеславием, словно «прыскавшим» из каждого его сустава. Из-за каждого его слова сквозило для княжны назойливое требование признания этой его «гениальности», в которой более всех уверен был он… а слова его между тем не расшевеливали в ней никакого ответного чувства. В его планах общественного переустройства, сказывалось ей, не лежало «высшего духа», – все основывалось на какой-то чисто экономической растасовке человеческих существований. «Все это, может быть, так и нужно здесь, у вас – но у нас, нет, нет, спаси нас Боже от такого материального и атеистического будущего!» – выговорила она ему прямо. Собеседник ее засмеялся и возразил ей, что Россия своим общественным устройством гораздо еще более подготовлена воспринять его учение, чем Германия со своими «еще упрямыми феодальными устоями», – и тут же, переходя опять к своим планам и чаяниям решительной победы над врагами, заключил звенящим от внутреннего торжества голосом, пожирая огненными черными глазами русскую девушку, в доме которой происходил этот разговор: «И близко уже то время, когда женщина, которая сумеет полюбить меня всеми силами своего существования, тою непреодолимою, гигантскою любовью, что единственно может удовлетворить такого человека, как я, – когда эта женщина въедет рядом со мной в золотой карете, влекомой шестью белыми лошадьми, в Бранденбургские ворота Берлина при кликах восторженного привета шестисот тысяч голосов»[73]… Он еще не договорил, как княжна встала, поклонилась и вышла.
Невыгодное впечатление, вынесенное ею из этой встречи, повлияло – недаром заговорила в ней в первый раз женщина — на весь ее внутренний мир. Ее как бы вдруг теперь откинуло совсем от того, что так долго составляло почти исключительный предмет ее помыслов. Вернувшись в Швейцарию, она положила не читать газет и «вообще не заниматься современностью», удовлетворяя своей любознательности книгами исторического, а также духовного содержания, на которые указывал ей один очень умный француз, прелат, часто наезжавший в Женеву из соседнего Лиона для каких-то дел тамошней католической паствы, и
