Распознавания - Уильям Гэддис
— Здесь бы проветрить. Один взгляд в ту комнату — и любой поймет, что твой муж…
— Мой муж…
— Он…
— Я…
Музыка — Моцарт, концерт №у для трех фортепиано фа мажор. — Я бы хотела… говорит Эстер. В лихорадочном сговоре порядка ноты музыки врываются из радио в другой комнате, где темно. Вонзаются во тьму, в твердые поверхности и углы — острые, как они сами. Возможно, перетасовываются молекулы, пускаются в пляс в согласии, длящемся не дольше одной ноты; возможно, и нет, но для них все же есть освещенная дверь, чтобы войти в слаженном порыве, где свисающие с конца кровати голые мужские пятки — мозолистые и маловероятные цели. — Я бы хотела… говорит Эстер. Ее рука движется быстро, но уже поздно, где она замерла, вцепившись в одежду. Ее грудь, оголенная, не особенно полная, но выдающаяся, спокойная и неподвижная, очень реальна для нее и больше ни для кого другого: ее рука движется быстро, но слишком поздно, когда нота одного из трех фортепиано бьет с целеустремленностью клинка, входит с холодной интимностью карманного ножа в сердце. — Я бы хотела…
— Ты же не думаешь, что он сейчас придет?
— Он?
IV
Les femmes soignent ces féroces infirmes retour des pays chauds{118}.
Рембо
В мареве сухого сезона холмы были темно-синими и на вид — дальше самого солнца, потому что солнце словно погрузилось в это марево, зависло между человеком и горизонтом, где, порицаемое и угнетенное, страдало от унижения его взгляда. Дневная жара была неподвижной, как марево, делавшее ее видимой; и смягчалась только с его растворением в темноте.
Из той темноты за окном донесся птичий крик, стаккато, звук, с которым по соседству поздно ночью заводили большой будильник. Отто сидел в трусах, писал. Когда дверь распахнулась и вошел мужчина в одном только выцветшем комбинезоне, с бутылкой в одной руке и стаканом — в другой, Отто отложил ручку и сказал: — Привет Джесси.
— Привет Джесси. Как вам это нравится. Привет Джесси. Что ты там делаешь-то? спросил татуированный мужчина и сел на другой деревянный стул.
— Пишу.
Джесси поставил бутылку со стаканом на стол и огляделся. Уголки его рта дрогнули, словно его что-то озадачило, но это что-то должно порадовать. Он оглядел стол, засыпанный покрытыми неразборчивым почерком бумажками, фотографии на стене.
— Хочешь сигарету? спросил Отто.
— Да, давай сигарету. Джесси выставил руку, потом отмахнулся от зеленой пачки «Макдональдс Голд Стандарт». — На кой черт ты это куришь? Это даже не американского производства{119}.
— Не знаю, я… табак-то вирджинский, я…
— Ага, на кой черт куришь эту дрянь? Почему не куришь американские сигареты? Он сбил локтем один чистый носок Отто с угла стола в плевательницу и подозрительно наблюдал, как Отто встал и зашел ему за спину, чтобы положить все на место.
— Что ты там делаешь-то? спросил Джесси. Потом сказал: — А ты у нас религиозный засранец, а.
— Не совсем, почему ты…
— А вон. Это же религиозная картина нет?
— Почему, нет, это просто репродукция, итальянский Ренессанс…
— А на вид хренова мадонна, сказал Джесси недоверчиво, перевел взгляд обратно на Отто. Потом сплюнул в плевательницу. — Давай сигарету, сказал он.
— У меня только такие, сказал Отто. Протянул пачку «Эму», местного производства.
— На кой черт ты куришь эту дрянь? Чего не куришь американские сигареты? Джесси снова сплюнул, на пол. Отто пододвинул ему плевательницу босой ногой. — На себя не попал? Джесси осмотрел свою грудь, где через шерстяной покров силился пробиться корабль. К каждому бурому соску пикировало по сиалии. На одном плече — павлин; на другом — море с пальмами. Руки носили якоря, надгробие с МАТЬ на свитке и кинжал. Под его взором вся галерея разбухла. — Неплохо, а? Как тебе, а? Он поворачивал голову от плеча к плечу, любуясь поигрывающими картинами. Потом смерил взглядом Отто.
Тот закурил. Теперь уже было поздно вставать и надевать штаны.
— Может, выйдешь и поупражняешься? Джесси Фрэнкс вернулся взглядом к своему великолепию. — Вот это настоящий мужик, а?
— Да, просто…
— А? Как тебе, а? Потом взглянул на исчирканные бумажки, прилипшие к его руке на столе. — Это что за ерунда?
— Моя пьеса.
— Твоя пьеса, а? Ну-ка, сказал он, сграбастав пачку бумажек и пододвинув к Отто, — почитай свою пьесу.
— Ну я… этот акт не…
— Почитай свою пьесу.
— «Гордон: Остроумие, моя дорогая Присцилла, есть вульгарная валюта мудрости.
Присцилла: Но, дорогой, никто не обвинит тебя в вульгарности. Хотя, сказать по правде, бывают времена, когда я совершенно задыхаюсь от остроумных людей.
Гордон: Тебя окружают те, кто считает намеренно перевранные полуправды одной из привилегий остроумия». Это не совсем… в смысле, этот акт…
— Почитай другой.
— «Присцилла: Ты же знаешь, я люблю тебя, Гордон. Тебя это пугает?
Гордон: Любой здравомыслящий человек боится романтики, моя дорогая Присцилла.
Присцилла: И потому ты на мне не женишься, раз я тебя люблю.
Гордон: Романтическая любовь, дорогая моя, романтическая любовь. Самое трудное испытание для идеала — воплощение в реальность и редкий идеал его выдерживает. Брак требует, чтобы романтическая любовь стала реальностью, а когда идеал становится реальностью, он перестает быть идеалом. Кто-нибудь наверняка комментировал,


