Распознавания - Уильям Томас Гэддис
— Ты не пойдешь в контору? Лучше побрейся, если пойдешь, сказала она и оставила его протягивающим чашку в сторону поврежденного портрета на мольберте.
Ее кофе остыл. Она вылила его в раковину и спустилась за почтой. Прочитала одно письмо уже на лестнице и позвала раньше, чем закрыла за собой дверь: — Уайатт, случилось что-то ужасное. Ты где? Потом чуть не вскрикнула, увидев его в дверях студии с кровью на половине лица и на шее. — Что случилось?
— Что такое? спросил он. — Что там ужасного…
— Что с тобой случилось? воскликнула она, подбегая к нему.
— Что? Он стоял с раскрытой бритвой в руке.
— Ты что делаешь?
— Бреюсь…
— Это ты так… брился? Почему ты бреешься там?
— Ой, сказал он, проведя пальцами по подбородку и увидев кровь. — Какой кошмар, прости, Эстер. Зеркало, я смотрелся там в зеркало, ты же накрыла то, которое в ванной…
— Накрыла! нетерпеливо выпалила она, теребя письмо в руке.
— На нем ткань, я думал, ты зачем-то…
— Это платок сушится, почему просто не снял. И это, продолжила она, переводя дыхание, — эта страшная вещь, ей опасно бриться, сам посмотри, только из-за того, что твой отец… Ты как ребенок, этот его образ…
— Что там с письмом?
— Письмо? Это? Да, тот склад, тот в Нью-Джерси, где хранятся твои вещи, он сгорел. И вот, тебе прислали чек на сто тридцать долларов.
— Правда? Ну ничего.
— Ничего? Ты не расстроен? Такие вещи, как те картины, заменить нельзя.
— Нельзя, сказал он быстро, подняв руку к подбородку, где уже засыхала кровь.
— Куда ты?
— Умыться. Мне надо торопиться, я… я должен отвезти чертежи.
Снова она поймала его уже в дверях, где он помешкал с рулоном бумаг под мышкой. — Без кофе? Без всего?
— Я уже пил. Он тянул за ручку, но она поймала его за руку.
— Я бы хотела, чтобы ты отдохнул, сказала она и, когда он повернулся, глядя на нее так, словно его ни с того ни с сего остановили на многолюдной улице: — Ты хорошо себя чувствуешь?
— Я? Конечно да, да хорошо, Эстер, я… тебе не надо так… До свидания, он вырвался и поспешил к лестнице.
Спустя несколько минут, когда она наливала кофе в надтреснутую чашку, в дверь позвонили. Это был посыльный с дюжиной яиц. Она поставила их на кухонный стол, потом достала платок и стояла, упираясь одной рукой в стол, глядя на кофе, чью гладь тревожило ее размеренное сердцебиение.
Вернулась Эстер в темных сумерках, с осколками предыдущего разговора в уме (о Рильке — не поэзии Рильке, а Рильке как человеке, который отказался от психоанализа из страха лишиться гения); но поверх и этого, и всего остального пробегал образ куда более знакомый, нырял и всплывал, ускользал от тянущейся руки ее памяти, возникал, стоило отвернуться, отзывался средь лиц и фонарей на носах лодок: — Может, нас ловят, как рыбу…, образ, чьего явления она ожидала даже сейчас. Хотя в студии было темно, она открыла дверь и заглянула. Затем сняла пальто, включила радио и села, не слыша сопрано nel massimo dolore[68], — Sempre con ft sincera la mia preghiera…[69]
Дверь задребезжала, с бормотанием из-за нее. Она замерла. Наконец он вошел, в каком-то возбуждении. — Долго возился с ключом, сказал он ей с обрывистым искусственным смешком. Прежде чем заговорить, Эстер хотела сперва приглядеться к нему, но не могла дать сбежать в студию раньше вопроса:
— Это тебя я видела сегодня днем? недавно?
— Меня? Почему? Где?
— Ты был там, на выставке нового Пикассо…
— «Ночная рыбалка на Антибах», да-да…
— Почему ты с нами не заговорил?
— С кем? С тобой? Ты там была?
— Была, с другом. Ты мог бы с нами поговорить, Уайатт, не надо притворяться, будто… Я была там с…
— С кем? Я их не видел, то есть не видел вас.
— Ты посмотрел прямо на нас. Я даже успела сказать: Вон там мой муж, мы были у дверей и ты качал…
— Послушай…
— Ты прошел прямо мимо нас на выход.
— Пойми, я вас не видел. Послушай, та картина, я смотрел на картину. Ты понимаешь, на что это было похоже, Эстер? видеть ее?
— Я ее видела.
— Да но, когда ее увидел я, возникло мгновение реальности, почти узнавания реальности. Я… Меня измотала работа, а когда я закончил, был свободен, вдруг свободен в мире. На улице все было незнакомо, все и вся ненастоящее. Казалось, я вот-вот потеряю равновесие, это ощущение скручивалось внутри, и я просто зашел на минутку, чтобы прийти в себя. И тут увидел ее. Когда я ее увидел, все вдруг освободилось в одно узнавание, действительно освободилось в реальность, которую мы никогда не видим, ее никогда не видишь. Ее не видишь в живописи, потому что чаще всего не видишь дальше картины. Чаще всего картины — стоит их увидеть, как они становятся знакомыми, а тогда уже поздно. Послушай, ты меня понимаешь?
— Как сказал о Пикассо Дон… начала она.
— Вот почему люди не могут смотреть на Пикассо, они ожидают, что могут что-то извлечь из его картин, и люди — неудивительно, что над ним многие потешаются. На них нельзя смотреть, когда захочешь, просто когда захочешь, потому что нечасто можно видеть свободно, даже почти никогда, может, всего раз семь в жизни.
— Я бы хотела, сказала она, — я бы хотела…
Насколько реально прошлое, если любое мгновение можно переосмыслить, чтобы сделать возможным настоящее, — сказать однажды: — Вот видишь? Я все это время был прав. Или: — Тогда я ошибалась, все это время. Радио все еще занято Пуччини, сплошная «Тоска»: из суматохи в конце второго действия Уайатт спасает ее слова, повторяет. — Questo è il bacio di Tosca![70] Значит, вот что такое реальность. Поцелуй Тоски, реальность?
— Я бы хотела… повторяет Эстер (предпочитая «Дона Джованни»).
— Может, всего раз семь в жизни.
Волшебное число! но она сидит, глядя на него, ожидая в пространстве, населенном воспоминаниями. Однажды вечером, когда она красила ногти, вошел он. — Уайатт, ты никогда не делал маникюр? Никогда? Давай сделаю… Но он сказал что-то извиняющимся тоном, встревоженный, и убрал руки, стиснув одну другой.
— Но все не может быть так просто… (обсуждение: неужели изобретение печатного станка все оскверняет? повесило ценник на авторство, оригинальность). — Взгляни с другой стороны, взгляни на это как на освобождение, впервые


