Личные песни об общей бездне - Виктор Станиславович Коваль


Личные песни об общей бездне читать книгу онлайн
Творческая биография Виктора Коваля (1947–2021) — одного из важнейших героев советского андеграунда 1970–1980-х — во многом отражает характерный для той эпохи поиск нового в литературе. Обратившись к перформативным жанрам — «речовкам» и песням, он сумел найти форму, в которой сочетались языковое и телесное, фольклор и поэтика абсурда, ирония и трагизм.
В этот сборник вошло большинство текстов В. Коваля — от песен и афоризмов до стихов и короткой прозы, также занимающей маргинальную позицию среди жанров. Карнавальная, на грани скоморошества экспрессивность этих текстов, даже оторванных от живого исполнения, для которого они были предназначены, в сочетании с их экзистенциальной глубиной и пронзительностью производят впечатление мощной стихии, ломающей как жанровые и дискурсивные границы, так и любые читательские ожидания.
В следующий раз сказал я скромнее:
— Здравствуйте, Дуся!
— Здорово, молодцы!
Роспись по бетону
В 1972 году на станции Полярный Урал стоял большой бетонный столб (пограничный, полосатый) с двумя указателями: с одной стороны — «Европа», а с другой — «Азия». Посередине — трёхбуквенная матерная надпись, сделанная углём. Мне сказали, что, возможно, эта надпись — дело рук не просто хулиганов, но членов секты «арктидов». Их протоисторическая родина находилась севернее Полярного Урала, в районе Арктики — Арктида. Ей арктиды и поклонялись, отвергая всё то, что связано с цивилизацией настоящей, исторической. Рядом со столбом стоял ящик с углём. Уверен, если б этот ящик отнесли куда-нибудь в сторону, никакой надписи не было бы. Не было бы и гневного перечёркивания этой надписи — тем же углём и тем же хэ-образным знаком, что ещё больше портило вид этого уникального сооружения. Или, напротив, утверждало? Аэрографы появились значительно позже.
Как каллиграф замечу, что любое произвольное движение баллончика с аэрозольной краской оставляет на стене следы, напоминающие арабскую вязь. Такие надписи, действительно исполненные по-арабски, я наблюдал в Каире на белых стенах каирских типовых застроек. Там же — граффити доморощенных монументалистов — с древнеегипетскими сюжетами: жрец поливает всходы, растущие из изображения Осириса, фараон срезает первый сноп на празднике жатвы, бог солнца Ра в виде кота убивает злого змея, символа мрака и хаоса (знакомый нам сюжет по Георгию Победоносцу). Злого Змея зовут Апоп. Всё — в стиле наивный реализм, имитирующем архаику со своими иероглифами и пиктограммами. Матерьял: аэрозольная краска, фломастеры.
Поверх этих рисунков прохожие наносили свои — протестующие — надписи, уже по-арабски: 1) «Изображать богов — западло». 2) «Это не боги, а языческая шобла». 3) «„Аль Ахли“ — чемпион!» (зачёркнуто), написано: «„Мукаулин аль-Араб“ — чемпион!»
Особую радость для моей шестилетней дочери доставил змей Апоп — прочитанный по-нашему, но справа налево.
Вчера
Вчера на Ваганькове, на центральной аллее, я вдруг увидел надгробную плиту с надписью: «Амшей Маркович Нюренберг. Ум. в 1979 г.».
Он был моим первым учителем по рисунку и живописи. Преподавал в изостудии при Доме кино в 50-х. Как я мог его не заметить, когда постоянно проходил мимо этого места — по печальным поводам или, как сейчас, по хозяйственному — с метёлкой и граблями. Может, другой? Нет. Он. Узнал его по фотографии. Помню, он говорил, что был дружен с Маяковским.
Алексей Маркович (так его мы называли) был народным комиссаром искусств Одессы.
В Третьяковке хранятся его «Алые паруса» — живопись, изображающая обнажённых сущностей, лежащих у моря, где плывёт судно с красными парусами (1910). Отсюда, наверное, название повести Грина (1923).
И там же — живопись сатирическая: «Буржуазная сволочь». Невозможно представить, что автор такой картины — приятный старичок, который осторожно укладывал в вазу два яблока, а третье клал внизу. Потом написанный мною этот натюрморт он оживлял двумя касаниями кисти.
У ковша
— А что нас объединяет?
Вдруг возник и такой вопрос. Толя предположил, что мы все одинаково не любим тех американцев, которые, даже сидя у себя дома в подштанниках, не снимают своих шляп.
— А ведь верно! — согласились Надежда, Вениамин и Василиса. — Толя прав! Как включишь телевизор, так они там в шляпах сидят!
Тут я вспомнил про Уитмена.
— Сообщаю для справки, — сказал я, — что великий американский поэт Уолт Уитмен с гордостью провозглашал: «Я ношу мою шляпу как вздумаю, и в комнате, и на улице».
Мне возразили:
— Нашёл чем хвастаться! Инфантилизм какой-то!
— Ничего подобного, дальше он говорит: «Я не хнычу слюнявым хныком, которым хнычет теперь весь мир».
— Опять хвастается — тем, что не хнычет! — сказал Вениамин.
— А ты на себя посмотри, — сказала ему Василиса, — такой же Уитмен.
Ещё мы единогласно понимали и оправдывали одного, забыл какого известного артиста, который выплеснул на свою любовницу, тоже известную артистку, чашку с чаем, потому что она налила его доверху, а не на два сантиметра до края. Именно так мы все и наливали чай в свои чашки — упаси бог, чтоб доверху, без воздушной шапки!
Наше первое слово, признанное всеми как обще нелюбимое слово, было «заподлицо». Иногда посреди беседы мы сообща отмечали очередное нелюбимое слово — «подрасчёт» и проблематичное, на грани — «стерлядь».
Кроме того, каждому из нас удалось съесть в своей жизни хоть какое-нибудь, да насекомое. («Встать рано, склевать таракана» — нелюбимые слова, но справедливые.) Фруктовые мушки в компоте не считались. Считались: саранча в горячей точке, таракан в солянке, муравей — на спор и — комар, влетевший в рот Надежде, когда она стремительно съезжала с горки на велосипеде. Чуть не задохнулась.
— Ничего, от этого не беременнюют, — сказала Василиса — в своём духе, не к месту циничном.
Тут я опять припомнил Уитмена: «Ближайший комар — комментарий ко мне!»
— Отлично сказано, — заметил Вениамин, — все мы — твари! А оса на крымском персике?
Василиса его надкусила, не заметив на нем осы. Все тогда, на веранде в Судаке, на неё закричали:
— Выплюнь, дура!
Давно это было.
— Не важно. Важно: укусила ли тебя оса?
Нет, оса ее, к счастью, не укусила.
— А ты ее?
— По моему — чуть-чуть.
— Ну, тогда не считается.
Я вспомнил про мотылька, каждое лето мешающего мне рисовать — ночью, у раскрытого окна, здесь, на Бестужевых. Мотылек всё время с ненарочитым треском кружился вокруг лампы, а потом, вдруг усевшись на свежеокрашенный рисунок, прилипал к нему. Привлечённый ярким ли пятном или резким акриловым запахом. Убрать его, подцепить его чем-нибудь — рисунок испортить. Вкоре он сам, усиленно взмахнув крылышками, отлеплялся. Да. Каждое лето. Считай, с 76-го года — это сколько лет будет? Нет, взлететь он уже не мог, только ползал по рисунку, оставляя на нём красочные следы.
— Ну и что — ты съел его?
— Нет, не съел.
— Тогда зачем об этом говорить?
— Виноват!
У некоторых обнаружились родственные привычки. Так Толя и я, и даже Надежда, бывало, выходя из дома, ставили ногу на оградку нашего цветника, чтобы зашнуровать ботинок или застегнуть пряжку туфли. Мы ленились сделать это у себя дома. Толя называл эту привычку «поклониться цветнику». А Василиса, перед тем как войти в дом, любила посидеть с баночкой «Джин-тоник» в том же цветнике, но возле качелей.
— «Поклониться озеру» — так теперь я буду это называть, — сказала Василиса, потому что на этом месте много лет назад находилась огромная заболоченная лужа, поросшая
