Убийца Богов - Алимран Абдинов
Работа непыльная. Лёгкая. И самое главное — вечная.
Безвременье — это не место. Это состояние. Как сон, из которого не просыпаешься, но в котором видишь всё. Каждый мир, каждую эпоху, каждое мгновение — одновременно, наслоёнными друг на друга, как страницы бесконечной книги.
Я сижу в кресле. Пятом кресле — том самом, которое пустовало. Оно оказалось удобным. Не мягким, не жёстким — просто удобным. Как будто создано для меня. Или я создан для него. Наверное, и то и другое.
Алура сидит напротив. Мы не разговариваем. Не потому что не о чем — потому что не нужно. Хранители не общаются словами. Мы чувствуем нити — тонкие, светящиеся, протянутые от каждого живого существа к каждому другому, от каждой эпохи к каждой следующей. Паутина Мироздания, которую я теперь вижу, как буквальную реальность.
Ноарха нет рядом. Фонарь разбился. Души освободились — Лотфи, Кроуфорд, Газель, Марти, Оливия. Все. Сотни великих воинов прошлого вернулись в свои эпохи, как ручьи возвращаются в реку. Баланс восстановился. Мёртвые перестали восставать. Зомби-апокалипсис прекратился. Доктор Картер арестован. Организация «Ящерица» разгромлена.
Мир починился. Как сломанная кость, которую правильно сложили, — медленно, болезненно, но верно.
А я сижу в кресле. И смотрю.
Первое, что я увидел из кресла Баланса, — Констанцию.
Она стояла на кухне нашей квартиры в Сиэтле. Утренний свет падал через окно, ложился на её руки — тонкие, сильные, те самые руки, которые я помнил. Она наливала кофе в две кружки. Потом остановилась, посмотрела на вторую кружку и поставила обратно.
Одну.
Потому что меня не было за столом. И не будет.
Я смотрел на неё — и не видел лица. Балгарот забрал его, и даже став Хранителем Баланса, я не мог вернуть то, что отдал добровольно. Но я видел всё остальное: как она двигается, как поправляет волосы, как сжимает кружку двумя руками, грея ладони. Я знал, что она плакала ночью. Знал, что не будет плакать утром. Констанция Ландау Смит не плачет при свете дня. Это не гордость — это характер.
Рядом с ней, в детском стульчике, сидела девочка. Маленькая и серьёзными глазами, которые смотрели на мать с выражением, не свойственным ребёнку. Слишком внимательно. Слишком осознанно. Как будто она уже знала что-то, чего ещё не могла выразить словами.
Арабелла Ландау Смит. Моя дочь.
Я протянул руку к нити, связывающей меня с ней. Тонкая, золотистая, тёплая. Она пульсировала — ровно, спокойно, как сердцебиение здорового ребёнка. Я коснулся нити, и мир вокруг меня вздрогнул от этого прикосновения — потому что Хранитель Баланса не должен касаться нитей без необходимости. Каждое касание — вмешательство. Каждое вмешательство — последствия.
Но я коснулся. Потому что я — Хранитель Баланса, но я также — отец. И отец имеет право коснуться своего ребёнка. Хотя бы раз.
Арабелла в стульчике вдруг подняла голову и посмотрела вверх. На потолок. На ничто. На меня — хотя она не могла меня видеть. И улыбнулась. Беззубо, широко, бессмысленно, как улыбаются дети, увидевшие что-то невидимое для взрослых.
Констанция проследила за взглядом дочери. Посмотрела на потолок. Ничего. Вернулась к кофе.
Но Арабелла продолжала улыбаться. И я — в Безвременье, в кресле, которое пустовало, — улыбался тоже.
Время в Безвременье не течёт. Оно лежит. Плоское, как озеро в штиль. Я могу посмотреть в любую точку этого озера и увидеть то, что происходит в мире — сейчас, вчера, через десять лет. Не вмешиваясь. Просто наблюдая.
Я наблюдаю.
Арабелле маленткая. Она бегает по квартире, спотыкаясь о собственные ноги, и хохочет — заливисто, бесконечно, тем особенным детским смехом, который является единственным доказательством существования бога, не нуждающимся в логических аргументах. Констанция ловит её, подхватывает на руки, кружит. Арабелла визжит от восторга. Констанция смеётся. Лица Констанции я не вижу, но слышу её смех — и этого достаточно. Я помню этот смех. Балгарот не забрал звук. Только образ.
Арабелле пять. Первый день в школе. Она стоит у ворот, сжимая лямки рюкзака, и её серьёзные глаза — мои глаза — оценивают здание, как полководец оценивает вражескую крепость. Констанция присела рядом, что-то говорит. Арабелла кивает. Не улыбается. Идёт внутрь ровным, уверенным шагом. Моя дочь. Ландау и Смит в одном флаконе — упрямство и спокойствие, ярость и тишина.
Арабелле семь. Она нашла в нашей библиотеке старый сборник трагедий Шекспира. Тот самый. С закладкой на «Макбете». Она открыла его, и я увидел, как её пальцы — маленькие, с обкусанными ногтями — провели по первой строке. «Когда нам вновь сойтись втроём…» Она не поняла слов. Но не закрыла книгу. Сидела и листала, страницу за страницей, как будто искала что-то между строк. Что-то, оставленное тем, кто читал эту книгу до неё.
Арабелле десять. Она дерётся. Констанция вызвана в школу — мальчик из параллельного класса дразнил девочку с заиканием, и Арабелла, не сказав ни слова, подошла и ударила его кулаком в нос. Учительница в ужасе. Констанция в ярости. Арабелла сидит на стуле с прямой спиной и неподвижным лицом, и когда мать спрашивает «зачем?», отвечает: «Потому что никто другой не собирался». Констанция замолкает. Я вижу, как она отворачивается, чтобы дочь не увидела, как дрогнула она сама.
Потому что никто другой не собирался. Та же причина, по которой я когда-то встал между горой и людьми, между Владыкой и миром, между фонарём и свободой.
Моя дочь.
Арабелле двенадцать. Она находит кольцо. Чёрное, с тёмным камнем, спрятанное в жестяной коробке на антресоли. Кольцо Эмиссара. Я снял его перед тем, как шагнуть в Безвременье, и отправил Констанции. Не как память — как предупреждение. Констанция спрятала его, но дети находят всё.
Арабелла вертит кольцо в руках. Надевает на палец — слишком большое, соскальзывает. Она смотрит на него, и в её глазах я вижу искру. Не магическую. Человеческую. Искру любопытства, от которой начинаются все великие истории и все великие беды.
Она кладёт кольцо обратно. Закрывает коробку. Ставит на антресоль.
Но я вижу — она запомнила, где оно лежит.
Арабелле пятнадцать. Она выросла. Не просто стала старше — выросла, как вырастают деревья, которые слишком долго стояли на ветру: крепко, наклонно, с корнями, вцепившимися в каменистую почву.
Она похожа на Констанцию — тем, как держит голову, как сжимает губы, когда


