Воспоминания. Книга вторая - Надежда Яковлевна Мандельштам

Воспоминания. Книга вторая читать книгу онлайн
В издании представлена вторая книга воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам (1899–1980) — русской писательницы, мемуариста, супруги одного из крупнейших поэтов XX века Осипа Мандельштама. Мемуары являются не только бесценным источником для всех изучающих творчество О. Э. Мандельштама, но и считаются важнейшим свидетельством эпохи социализма в истории нашей страны, и в частности сталинского времени. Это свидетельства не «только о времени, но и из времени», в которых автор выносит на суд читателей целую эпоху и личности конкретных людей, высказывая свое отношение ко всему происходящему. На страницах книги мы встречаем имена великих современников Н. Я. Мандельштам — Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Александра Солженицына, Велимира Хлебникова и многих других представителей мира искусства и литературы, чьи имена неразрывно связаны с той безвозвратно ушедшей эпохой. Одно из центральных мест во второй книге уделено взаимоотношениям Надежды Мандельштам с супругом и рассказу о их трагических судьбах.
Такое отношение к поэзии само по себе было источником полного разногласия с современниками. Наша эпоха предложила готовое мировоззрение, а от писателей ждала хорошей формы, богатого языка и стиля, а формальная школа изучала «приемы», «стилевое слово» и влияние литературных школ, скажем, борьбу между «архаистами» (почвенники) и новаторами, то есть шла по тому же пути, что официальная литература. Разница с ведущим, официально признанным течением была не по сути, а по уровню. Те были просто дикарями. Изучать поэзию можно, конечно, любыми способами, лишь бы заметить что-нибудь существенное, но разбору механическими щипчиками поддаются только мнимые явления. Не случайно формалисты так много говорили о Сенковском и Бенедиктове. Самый симпатичный из их любимцев — Кюхельбекер, друг Пушкина, воспетый Тыняновым...
С двадцать второго года статьи Мандельштама приняли резко полемический характер, и каждый разговор превращался в отчаянный спор. Он поневоле стал в оппозицию к эпохе и к своим современникам, которых сначала еще воспринимал как весь мир, как новый век. В стихах об этом сказано с полной отчетливостью: «Против шерсти мира поем, лиру строим, словно спешим обрасти косматым руном...» Не потому ли Мандельштам так любил Зощенко, что у него в сентиментальных повестях человек обрастает шерстью и роет нору в лесу, чтобы завыть зверем, и только потому, что пытался «построить» не лиру даже, а самую простую человеческую жизнь.
Двадцатые и тридцатые годы — апогей «нового», когда оно находило всеобщее сочувствие и поддержку, а Мандельштама воспринимали как сплошной анахронизм. Вот тогда-то находились толпы доброхотов, которые искренно и дружески старались помочь Мандельштаму «перестроиться» (как в Китае), преодолеть себя и стать человеком. Этим занимались интеллигентные мальчики, сообразившие, что будущее за марксизмом, прилефовские деятели, Шкловский, Бобров, удивленный собой, что почему-то прельщается такой рухлядью, как стихи во «Второй книге», Кирсанов, известный под именем Сема, Эйхенбаум и даже Тынянов, не говоря уж о сотнях припролетарских юнцов и личных друзей вроде Яхонтова и его жены Лили Поповой. В советах различались два типа: один — как найти тему, созвучную эпохе (Кирсанов, Лиля Попова и толпы мальчиков), другой — как заговорить языком, понятным читателю.
Под эту музыку прошла вся жизнь Мандельштама. В двадцатых годах она все же действовала на нервы, потому что и ему верилось, что «новое» обосновалось надолго и имеет под собой основание. В тридцатых годах он охотно заговорил на языке, «добровольно и охотно забытом» всеми окружающими, и на советы доброхотов отвечал шутками. Лишь изредка — на минуты — он поддавался дурману и спрашивал себя, не ослеп ли тот, кто идет один против всех и не видит того, что видят все.
Я могу по пальцам перечислить людей, которые сохраняли трезвую голову, да еще при этом упоминали Мандельштама. В первую очередь это Стенич, Маргулис и Олейников, человек сложной судьбы, раньше других сообразивший, в каком мы очутились мире, и не случайно в собственной своей работе продолживший капитана Лебядкина. Все трое погибли — двое в застенках, один в лагере. Ахматова подразумевается сама собой как союзница и друг жизни. Читателей было, разумеется, гораздо больше, чем советчиков, и книги раскупались в одну минуту, но кто из купивших книгу понимал, что читает, и не считал Багрицкого более сильным вариантом Мандельштама, который не видит жизни и не сумел перестроиться? Сейчас любимая тема младших современников — маленький рост Мандельштама (журналистская пошлость Эренбурга), его надменность, обидчивость и комическое поведение. Что им еще вспоминать, когда они подбегали, чтобы дать добрый совет, а в ответ получали ослепительную, а часто и оскорбительную шутку? Понять друг друга они не могли, потому что Мандельштам жил и пользовался понятиями, которые были вытравлены из сознания современников и объявлены поповщиной. Случилось то, что со строителями Вавилонской башни, которые вдруг заговорили на разных языках. Мандельштам башни не строил, и строители не могли его понять.
Строители башни вольно или невольно потворствовали всем преступлениям эпохи. Чтобы совершать преступления, надо иметь твердый и сочувственно настроенный тыл. Кое-кто из строителей опомнился, единицы, да и то — я их не видала, а множество погибло в тридцать седьмом году. Среди толп строителей первого призыва погиб и Мандельштам, и другие люди, ничего не строившие и всегда гонимые. Гибель Мандельштама была воспринята в свое время как совершенно закономерное явление. Она не произвела ни малейшего впечатления ни на людей искусства и литературы, ни на читателей. Разве такой анахронизм имел право существовать в «дни великого совета»? За право на жизнь надо было платить в сокровищницу идеологии и стиля. Пугались, когда уничтожали хороших плательщиков, по поводу Мандельштама усом не повели. Неплательщикам жилплощади в надстройке не полагалось. Они могли претендовать только на лагерную койку, но в наших лагерях, как и в немецких, были не койки, а нары.
Для себя я предпочла бы лагерный барак, чем писательскую дачу, но для Мандельштама что угодно, лишь бы не проклятый барак на краю света. Удушье и вонь, грязь и вши с сыпным тифом, голод и позор, страх и часовые, вышки и колючая проволока... Бирка на ноге в яме была спасением и отдыхом. Можно ли жить, когда все это всегда при мне?
II. Несовместимость
В статьях Мандельштама сохранилась его живая интонация, но разговор был насыщен шутками, блистательными выпадами, резким и грубоватым порой остроумием. Про его публичные выступления я только слышала от тех, кто на них присутствовал. Ни меня, ни Ахматову на вечера стихов и на публичные выступления он не пускал. Наше присутствие в зале стесняло бы его. Выступал он очень редко — ведь все с самого начала покрылось густым слоем официальщины и не располагало к свободному разговору. При мне он лишь однажды ввязался в спор на литературном собрании в ГИХЛе, посвященном, как я уже говорила, «научной поэзии». Мандельштам выступал очень резко и оспаривал самое понятие «научная поэзия». Нарбут ликовал: настоящее литературное собрание. Санников, второй адепт этого вида поэзии, чернел от гнева. Он принадлежал к кругу Андрея Белого, и его шокировало то, что там называлось «полное отсутствие духовности у Мандельштама». Вообще резкость суждений у нас осуждалась всеми кругами без исключения. На смену базаровщине двадцатых годов пришло «изысканное» обращение, полутона, воркование. Самый доходчивый тон нашел Маршак, который, задыхаясь, говорил о любви к искусству, о поэзии с большой буквы. На эту удочку клевали все. Называть вещи своими именами считалось неприличным, жесткая логика воспринималась как излишняя грубость.
Выступление Мандельштама испугало меня — в нем было много такого, что могло