Воспоминания. Книга вторая - Надежда Яковлевна Мандельштам

Воспоминания. Книга вторая читать книгу онлайн
В издании представлена вторая книга воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам (1899–1980) — русской писательницы, мемуариста, супруги одного из крупнейших поэтов XX века Осипа Мандельштама. Мемуары являются не только бесценным источником для всех изучающих творчество О. Э. Мандельштама, но и считаются важнейшим свидетельством эпохи социализма в истории нашей страны, и в частности сталинского времени. Это свидетельства не «только о времени, но и из времени», в которых автор выносит на суд читателей целую эпоху и личности конкретных людей, высказывая свое отношение ко всему происходящему. На страницах книги мы встречаем имена великих современников Н. Я. Мандельштам — Анны Ахматовой, Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Александра Солженицына, Велимира Хлебникова и многих других представителей мира искусства и литературы, чьи имена неразрывно связаны с той безвозвратно ушедшей эпохой. Одно из центральных мест во второй книге уделено взаимоотношениям Надежды Мандельштам с супругом и рассказу о их трагических судьбах.
Возвращаюсь к стихам, прочитанным Мандельштамом в театре. Они прозвучали резким диссонансом, и зал не устроил дебоша только потому, что основная масса публики — красноармейцы, пригнанные из казарм, — еще не освоила политграмоту. Это были крестьянские парни и мужики, и у каждого бабушка зажигала лампадку перед иконой и молились Богу. Политруков всегда меньше, чем простых парней, а парни помнили бабушек, и потому скандала не произошло. Но слово «Бог» уже к тому времени стало предметом глумления. Людей, помнивших это слово, топтали и презирали со всей искренностью и жаром первооткрывателей великих истин. Прошло бы еще полгода гражданской войны, и те самые парни, которые, недовоспитавшись, похлопали в ладошки на стишок Мандельштама, уже знали бы, как реагировать на то, что называлось «религиозной пропагандой», «мракобесием» и «опиумом для народа». Политруки успели бы объяснить им точно, аккуратно и вразумительно, что Бога нет и не будет, а парни верили политрукам больше, чем бабушкам. Да и в те дни — на заре нового и вполне научного века, который решил покончить со всякими культами, — Мандельштама, будь публика хоть немного почище, проводили бы хоть улюлюканьем и аховым свистом. Чистая публика отзывчива на пропаганду и всегда шагает «впереди прогресса». Век был новаторский и бешено реагировал на всякое старье: не только Бог, но и поэзия, мысль, страсть, сочувствие и жалость были поспешно сданы в архив. Начиналась жизнь «без дураков». Только ли у нас? Не мы изобретатели новой эры, но у нас нашлись хорошие политруки и отзывчивая публика, и они сумели использовать историческую обстановку и общее состояние умов.
Мандельштам вел себя так, будто никаких политруков и даже публики не существовало. Были люди, а среди них он, один из них, человек как человек. Никакой публики, перед которой что-то разыгрывается, он знать не желал. Он жил и действовал независимо, писал то, что рвалось без удержу, а если мог удержать, то не писал, говорил, что думал, и «работал речь, не слушаясь, сам-друг». Он никогда не смотрел на себя со стороны. Ему было безразлично, как он выглядит... Когда я впивалась ему в икру, требуя, чтобы он стал поприятнее, он забывал про женскую непогрешимость и мертвую хватку и спокойно, лягнув ногой, сбрасывал меня в сторону и говорил: «Какой есть». Хорошо, что я не принадлежала к числу прирожденных воспитательниц собственных мужей, а именно этим занимается большинство женщин, и только потому сравнительно редко кидалась на него. Он решительно не поддавался воспитанию — женскому, политручьему, какому угодно. Он всегда думал и реагировал. У него было особое лицо, когда он думал, похожее на то, что на фотографии в свитере. И странно отчужденный и жесткий вид, когда он заявлял о своем кредо, как в разговоре о терроре с Ивановым-Разумником. В первой половине двадцатых годов это было самое частое выражение на его лице. Он то и дело принимал решения и что-то отвергал. О чем он тогда думал, я еще не знала, но то и дело слышала, какие он сделал выводы. Они проскальзывали в разговорах с адептами «нового», вызывая их смех. Им казалось, что Мандельштам страдает негативизмом или болезненной отсталостью. Иногда я начинала думать, что в самом деле здесь пахнет негативизмом: как можно все отрицать, от Лубянки до нэповского трактира с Прониным, бывшим хозяином «Собаки»?
Я не видела связи между нэповским салоном с Аграновым и Лубянкой. Мне хотелось бывать в салонах, но от жизни я отворачивалась — в этом ужасе жить нельзя, скорее бы все кончилось, какая мерзость... Иначе говоря, именно я утешалась негативизмом, а Мандельштам себе даже такого утешения не позволял, а может, даже не нуждался в утешениях. Он говорил мне: чего прятать голову? Какая есть жизнь, в такой и надо жить. Не нам выбирать... Отголоски этих разговоров мелькнули в стихах, но тогда я их не заметила: юность реагирует на ритм, на целое, но не на мысль. В стихотворении, в котором Мандельштам отказывается считать себя чьим-либо современником, он говорит: «Ну что же, если нам не выковать другого, давайте с веком вековать...» Значит, у него тоже был соблазн негативизма, но он преодолел его и не позволил себе отвернуться от жизни, какая бы она ни была.
Он «вековал с веком», не ища утешения даже в негативизме, что все-таки подбадривает, как всякая поза. Из всех, кого я знала, Мандельштам был единственным человеком, до ужаса лишенным всяких претензий, абсолютно