Далёкие, близкие - Андрей Седых
Салазару написали. Мережковский просил визу в Португалию и сообщил диктатору, что он хочет составить жизнеописание португальской национальной святой Фатьмы, историю которой он давно изучает.
Ответа не последовало. И только много позже выяснилось, почему Салазар не счел нужным ответить на письмо биографа св. Фатьмы: такой святой в Португалии вообще не существует. Есть город Фатьма, где народу явилась Богоматерь, город этот стал местом паломничества. Вероятно, Салазар немало удивился, узнав от Мережковского о существовании новой португальской святой.
Была война, бегство из Парижа, конец целой эпохи. Мы жили в Ницце и считали дни, оставшиеся до отъезда в Америку. Успеем, или дверь мышеловки захлопнется навсегда?
Из Грасса приехал прощаться Иван Алексеевич, передавать поручения друзьям за океан. Мы условились о свидании заранее и жена постаралась, устроила ему по тем временам ’’королевский” завтрак: была селедка, тощие бараньи котлетки (весь недельный мясной паек!), полученный из Португалии настоящий, а не ’’национальный” сыр, и даже кофе с сахаром... При виде всех этих богатств, расставленных на столе, Иван Алексеевич даже обомлел:
— Батюшки, совсем как мы с вами в Стокгольме ели!
Сильно отощал в эту зиму 42 года Бунин. Стал он худой и лицом еще более походил на римского патриция. И когда выпили по рюмке аптекарского спирта, разбавленного водой, Иван Алексеевич грустно сказал:
— Плохо мы живем в Грассе, очень плохо. Ну, картошку мерзлую едим. Или водичку, в которой плавает что-то мерзкое, морковка какая-нибудь. Это называется супом... Живем мы коммуной. Шесть человек. И ни у кого гроша нет за душой, — деньги нобелевской премии давно уже прожиты. Один вот приехал к нам погостить денька на два... Было это три года тому назад. С тех пор вот и живет, гостит. Да и уходить ему, по правде говоря некуда: еврей. Не могу же я его выставить? Очевидно, нужно терпеть, хотя все это мне, весь нынешний уклад жизни, чрезвычайно противно. Хорошо еще, что живу изолированно, на горе. Да вы знаете, — минут тридцать из города надо на стену лезть. Зато в мире нет другого такого вида: в синей дымке тонут лесистые холмы и горы Эстереля, расстилается под ногами море, вечно синеет небо... Но холодно, невыносимо холодно. Если бы хотел писать, то и тогда не мог бы: от холода руки не движутся.
— В прошлом году, — продолжал свой монолог Бунин, — написал я ’’Темные аллеи” — книгу о любви. Лежит она на столе. Куда ее девать? Возьмите с собой в Америку, — может быть, там можно напечатать. Есть в этой книге несколько очень откровенных страниц. Что же, — Бог с ними, если нужно — вычеркните... А в общем, дорогой, вот что я вам скажу на прощание: мир погибает. Писать не для чего и не для кого. В прошлом году я еще мог писать, а теперь не имею больше сил. Холод, тоска смертная, суп из картошки и картошка из супа.
Потом разговор перешел на политические темы. Бунин рассказал, как 22 июня 1941 года, в день нападения Германии на Россию, арестовали в Грассе всех русских. Его не тронули. Спасли годы. Но полицейский комиссар все же явился на виллу с обыском. Комиссар знал Бунина давно, знал, что в смысле большевизма он вне подозрений и стыдно ему было тревожить старого писателя. Краснел, просил извинения и ушел, так ничего и не взяв. А я вспомнил своего комиссара в Ницце. В старом городе жило всего несколько русских. Нас всех арестовали и посадили в каталажку, в каком-то средневековом подземелье. Через час пришел комиссар и торжественным тоном спросил:
— Есть ли среди вас, господа, лица, награжденные Большим или Командорским Крестом Почетного Легиона? Их по закону я обязан освободить.
Я взглянул на моих товарищей по заключению, — каких-то спившихся субъектов, ютившихся около цветочного рынка и давно почивавших под открытым небом. Один из них спросил, чего хочет комиссар? Я перевел. Босяк хладнокровно посоветовал:
— Чи не послать ли его к чортовой матери?
— Что он сказал? — встревожился комиссар.
— Он говорит, что не имел счастья быть награжденным Большим Крестом Почетного Легиона.
Как смеялся Иван Алексеевич, слушая эту историю!
***
Иногда к Бунину приезжал в гости Андрэ Жид. Они говорили о России. Андрэ Жид к концу жизни сильно переменил свои взгляды и много расспрашивал о Толстом. В эти годы еще не вышли ’’Воспоминания” Бунина и я спросил, как близко он знал Толстого?
— Вот мы с вами самогон пили и даже убоину ели, — сказал Бунин, — а ведь я сам был толстовцем...
Я знал об этом эпизоде в его жизни, но толстовство так не вязалось с представлением о Бунине, которому никакие земные радости не были чужды, что на моем лице появилась недоверчивая улыбка.
— Вы не смейтесь. Чего смеяться? В его учении было много прекрасного и чистого, много пленительного для молодого сердца. И была еще у меня страшная влюбленность в Толстого-художника. Чтобы приблизиться к нему лично, решил я стать настоящим толстовцем и, стало быть, начал учиться бондарному делу. Для чего мне нужны были эти обручи? Для того, опять-таки, что они как-то соединяли меня с Толстым, давали тайную надежду когда-нибудь его увидеть, сблизиться.
Жаль, нет у меня фотографии того времени. Были у меня романтические глаза, такие синие, мечтательные. И нежный пушок на щеках, так что меня иногда принимали за молодого еврея. Галстук носил я атласный, двойной, пушкинского времени. А тут вдруг — обручи набивать! Учил меня этому искусству бондарь Исаак Борисович Фейерман. Впоследствии стал он писать в газетах под псевдонимом Теноромо. Был он человеком громадного роста, глаза на выкате, говорил докторальным тоном, — так, впрочем, говорили тогда многие толстовцы. Было это в Полтаве.
И однажды, в лунный морозный вечер, я отправился к Толстому. Отворил дверь лакей в плохоньком фраке. ’’Как прикажете доложить?”
— Бунин.
— Как-с?
— Бунин.
— Слушаюсь.
И почти сейчас же вышел Толстой. Улыбался очаровательной улыбкой, внимательно оглядывая из-под нависших бровей и засыпал вопросами:
— Ах, так это с вашим батюшкой я воевал в Севастополе? Ну, садитесь, садитесь! Молодой писатель? Пишите, пишите, только помните: это никак не может быть целью жизни. Так садитесь же!
И потом, не замечая моей растерянности, все спрашивал:
— Не женаты? Если женитесь, — не оставляйте жену никогда. Не надо бросать, нехорошо.
Позже, в последние

