Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины Антоновой - Лев Александрович Данилкин

Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины Антоновой читать книгу онлайн
Несгибаемая, как Жанна д’Арк, ледяная, как Снежная королева, неподкупная, как Робеспьер, Ирина Антонова (1922–2020) смоделировала Пушкинский по своему образу и подобию.
Эта книга — воображаемый музей: биография в арт-объектах, так или иначе связанных с главной героиней. Перебирая «сокровища Антоновой», вы узнаете множество историй о том, как эта неистовая женщина распорядилась своей жизнью, как изменила музейный и внемузейный мир — и как одержимость своими идеями превратила ее саму в произведение искусства и икону.
Есть недостоверные — и несколько анекдотично подтверждающиеся экземпляром «Евгения Онегина» на идише в домашней библиотеке ИА — сведения о том, что она знала этот язык. Архитектор Ю. Аввакумов рассказывает, что был знаком с музейно-выставочным менеджером Давидом Хасаном, евреем из Хельсинки, который «с восторгом рассказывал, как шел впервые на встречу с Ириной Александровной, трепеща: нужны были какие-то картины из Пушкинского на выставку в Финляндии, могли отказать, но увидел ее и по наитию заговорил на идиш — а Антонова ответила. Так он получил картины»[268]. Между прочим, в мемуарах, где ИА довольно подробно описывает свое увлечение театром, среди прочего названы «Король Лир» и «Фрейлахс» в ГОСЕТе, которым руководил и где играл Соломон Михоэлс (а декорации делал уже тогдашний знакомый ИА художник Тышлер): «Я очень много посещала еврейский театр… ГОСЕТ был очень сильным театром в Москве тогда. Парадоксально, что в центре Москвы на идише играли Шекспира, и вся Москва ходила, понимала текст или нет. Но, мне кажется, все-таки многие понимали! Народ грамотный был, читали много»[269]. Подразумевают ли эти «многие» и ее саму — судить читателю. Так или иначе, все это продлилось лишь до гибели Михоэлса, и после 1948 года тема стала токсичной, а разного рода культурная продукция попала под запрет; не то что «Фрейлахс» — в Большом театре свернули готовившуюся постановку сенсансовского «Самсона и Далилы», чтобы не было «стимулов для разжигания сионистских настроений среди еврейского населения».
Прожив всю жизнь в обществе, где исторически глубоко укоренен антисемитизм, сама ИА, насколько известно, никогда не дискриминировалась по национальному признаку — и в 1949-м под кампанию борьбы с космополитизмом не попала; однако существует огромное количество фактов, свидетельствующих о том, что и дальше, на протяжении 1950–1980-х годов, евреи в СССР воспринимались как статусная группа, по природе своей настроенная антисоветски, — и поэтому их деятельность в сфере руководства, идеологии и высшего образования должна ограничиваться, сдерживаться и пресекаться; и даже если вас надлежащим образом звали «Ирина Александровна Антонова» и в графе «национальность» в анкетах вы писали «русская», но при этом у вас была еврейская мать, то подозрений в том, что природное злонравие будет подтачивать вашу идеологическую лояльность и в конце концов возобладает над ней, избежать было сложно.
Судя по многим признакам, идентичность у ИА была не национальная, а некоторым образом наднациональная, интернациональная. Она была, во-первых, не русская и не еврейская, а «советская», во-вторых, «ситуайен дю мон», и только в-третьих, в самом ближайшем родственному кругу, — советская еврейка, которой не столько некомфортно слышать оскорбления и «разговорчики» на эту тему, сколько стыдно за то, что в послереволюционном обществе по-прежнему продолжают жить дикие предрассудки.
Впрочем, где угодно, — только не в Музее, тем более — когда она стала там директором.
Т. И. Прилуцкая, пришедшая в ГМИИ в 1950-е, вспоминает, что в Музее — вопреки развязанной государством антисемитской кампании — было много евреев и «это были талантливейшие блестящие люди»: «музей был прибежищем», и «в то время, когда все преследовали космополитов, в музее ты не был космополитом — ты был специалистом»[270]. Таким образом, несмотря на увольнения 1949 года, внутри Музея антисемитизм исключался.
В конце 1980-х — начале 1990-х несколько сотрудников Пушкинского, в том числе две важные для Музея семьи искусствоведов, Канторы и Либманы, уехали в Израиль. Реставратор О. Негневицкая рассказывает, как это происходило в ее случае: «Было принято перед отъездом скрывать <свои планы>. И вот я пришла к ИА: я уезжаю, понимаю, что надо уходить, могу прямо сейчас написать заявление. Она гордо вскинула голову: "Я директор Пушкинского музея. Я другой директор, нежели другие какие-то директора были или есть в разных музеях, и я разрешаю вам работать столько, сколько вы хотите. Вы можете всем рассказывать, что вы уезжаете. Вы знаете, что я еврейка? Ну вот. Я мечтаю быть в Израиле. Когда-нибудь я приеду, всех соберу, и мы встретимся", — сказала она и исполнила свое обещание»[271]. ИА в двухтысячные несколько раз бывала в Израиле; она никогда не собиралась туда эмигрировать, но очень всерьез подумывала о том, чтобы перевезти туда сына, чтобы после ее смерти там за ним ухаживали.
Кстати — возвращаясь к Евсею Ротенбергу, — именно он, благодаря тому что у него был абсолютно непохожий на ИА темп жизни и режим, много — вместе с матерью ИА[272] — проводил времени с сыном, занимаясь его здоровьем и образованием. (Замечания ИА: «муж по натуре очень сильный пессимист, он смотрит на вещи так…»; «мрачноват»; она уточняет, что это связано со здоровьем сына — «это его очень прибило в жизни».)
Классический кабинетный ученый, он работал «из дома», выбираясь оттуда в основном в библиотеку (раз в неделю — непременно в ГМИИ; наблюдательные сотрудницы замечали, что ИА то ли в шутку, то ли всерьез ревновала мужа к своим коллегам с яркой внешностью, с которыми ее муж проговорил больше пяти минут)[273] и на собрания в Институте, ученые советы и защиты диссертаций.
«Евсей, — пишет искусствовед И. Каретникова[274], — был человеком уникальным. Его знания, ум и память потрясали[275]. Так, работая над книгой о Рембрандте и никогда не быв ни в Голландии, ни в Амстердаме, он видел этот город в своем воображении настолько точно, что мог рассказать, где, как и по каким улицам Рембрандт шел в церковь, где они с Саскией венчались»[276].
Ученик Виппера и Губера, ЕР написал у первого диссертацию по голландскому искусству[277] (и особенно Вермееру), а затем создал множество фундаментальных трудов — от многотомной «Всеобщей истории искусств» (вклад Ротенберга в этот компендиум искусствоведческой мудрости колоссален) до буклетов к выставкам, по которым видно его умение самому «мыслить культурой в целом» и способность научить других, как найти точное место конкретного произведения «на абсолютной художественно-эстетической шкале»[278]. Его проницательность — например, когда он обращает внимание и пытается найти причины диспропорции фигур персонажей на «Аллегории Живописи» Вермеера — по-прежнему производит впечатление, а его «учение о стиле» представляет собой если не перспективную, то до сих пор вполне рабочую систему координат. Однако обладатель несомненного таланта систематизатора и общепризнанной харизмы экскурсовода и лектора, ЕИ был лишен того уникального литературного дара, которым столь щедро природа наделила его наставника Б. Р. Виппера: его научные и популяризаторские тексты плотны, но суховаты, на них быстро скапливается пыль, и читать их ради «чистого удовольствия» не станешь — не бельканто, так сказать.
У ИА был свой — исчерпывающий — штамп, которым она неизменно пользовалась, когда ее спрашивали о муже: «Евсей — мой второй университет». «Он широко образован, умен, у него удивительный масштаб мышления. Он не сможет обмануть, не может схалтурить. Он ничего