Читать книги » Книги » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Далёкие, близкие - Андрей Седых

Далёкие, близкие - Андрей Седых

Перейти на страницу:
года, в полуденный час, когда в сухой полыни, за пляжем громко трещали цикады. Сколько же лет прошло со времени нашего знакомства? Волошина я знал, будучи еще гимназистом. Зиму и лето он жил в Коктебеле, по соседству с моей Феодосией, и для мальчиков, тайно писавших стихи, этот поэт с всероссийским именем казался каким-то языческим полу-богом, окруженным сиянием. И Волошин тщательно культивировал в себе это ’’языческое” начало. Он бродил по пустынному коктебельскому пляжу, — самому красивому в мире, — в белом полотняном балахоне, спускавшемся ниже колен; балахон был российским вариантом греческого хитона. На босых ногах — сандалии. Тонкий ремешок или веночек из сухих трав охватывал лоб и шапку буйно золотистых волос. Борода его вилась колечками. Так афинские ваятели изображали златокудрого Зевса.

Волошин был достопримечательностью нашего города, наравне с музеем Айвазовского или Генуэзской Башней, но и он любил Феодосию, черноморский рубеж России, где явственно чувствовались уже запахи и краски Востока.

И скуден и неукрашен

Мой древний град

В венце Генуэзских башен,

В тени аркад;

Среди иссякших фонтанов

Хранящих герб

То дожей, то крымских ханов:

Звезду и серп;

Под сенью тощих акаций

И тополей,

Средь пыльных галлюцинаций

Седых камней...

Столичные жители приезжали на виноградный сезон и после нескольких дней, проведенных в Феодосии, нанимали линейку под парусиновым навесом или фаэтон и отправлялись в Коктебель. Там заболевали они ’’каменной болезнью”, — бродили часами по берегу и собирали выброшенные приливом прозрачные цветные камешки-халцедоны, аметисты, горный хрусталь или янтарь. Дикими горными тропинками поднимались на Карадаг. Но главным развлечением было наблюдать рано утром, как Волошин выходит на террасу своей башни ’’поклоняться солнцу”.

Вспоминаю первую нашу встречу. Знойным июльским днем мы шли в Коктебель. Всего 18 верст по довольно унылой дороге. Сначала голая, уже выжженная солнцем степь, потом предгорье, невысокие, отлогие холмы. Почему-то надели болгарские посталы, завернули ноги в тряпки и, конечно, с непривычки натерли себе волдыри. Шли медленно, была страшная жара. Над степью, над высохшими травами и низкорослым кустарником, струился горячий воздух. Вдруг, верстах в четырех от Коктебеля, на дороге показалось облако пыли. Облако быстро к нам приближалось, из него вылетел вдруг странный велосипедист, в длинном балахоне из грубого полотна, перехваченного у пояса шнурком. Казалось странным, что этот очень полный человек так ловко работает педалями и так быстро перебирает мускулистыми, короткими ногами. Позже я это проверил: несмотря на свою толщину (’’триста фунтов мужской красоты”, говорил он про себя), Максимилиан Александрович был необыкновенно легким и подвижным человеком.

Зевс слез с велосипеда — он знал некоторых из нашей группы и затеял разговор. Потом сказал, что обедает на даче у Паскиных, чтобы мы обязательно пришли к нему вечером, в башню, — будут стихи, — и укатил назад, к лазоревому морю, снова поднимая тучи пыли.

Башня эта была замечательной выдумкой самого Волошина. По началу на самом берегу была просто большая, светлая мастерская. Потом Максимилиан Александрович пристроил второй этаж и террасу, и получилась башня, маяк. И море, лениво плескавшееся почти у самой стены, стало как-то еще ближе.

Внизу — мастерская, письменный стол, простая мебель домашнего изделия. Если сидеть за столом, в окно земли не видно: только море и Карадаг. Стены были увешаны картинами Волошина, любившего живопись, — в годы коммунизма акварели спасали его от голодной смерти. Преобладали ярко синие и желтые крымские тона, — цвета моря, неба и песчаных холмов. Многому он научился у академика Богаевского, жившего тут же, по соседству. Большое полотно Богаевского висело на самом почетном месте, над низким ложем поэта, покрытым какой-то рыжей шкурой.

А на втором этаже была библиотека-галерея, куда взбирались по узкой лестнице. Тысячи томов на разных языках: история искусства, религии, философия, поэзия, прозаики русские и французские, — Волошин был подлинным кладезем знаний, исключительно образованным человеком. В доме было еще множество сувениров, собранных Максом за годы странствий. В центре всего — голова египетской царицы Тайах, химеры парижской Нотр Дам, басский нож, самаркандские четки и кастаньеты, купленные в Севилье, — те самые, о которых он писал:

Я привез тебе в подарок

Пару звонких кастаньет.

Здесь были хрусталь и аметисты Карадага, кусты белых кораллов и фантастические габриаки, — корни деревьев, источенные и вышлифованные морем и выброшенные прибоем на берег. Теперь эти мертвые, высушенные корни очень модны и украшают самые ’’модернистические” квартиры. Волошин собирал габриаки полвека назад, когда об этом еще никто не думал.

Стихи читали ночью, на террасе, при лунном свете. Все рассаживались, кто на ковре, кто на принесенных одеялах. Волошин отходил в сторону, закладывал руку за спину и низким, немного загробным и певучим голосом, как тогда читали все поэты, начинал:

...Убиенный много и восставый.

Двадцать лет со славой правил я

Отчею Московскою Державой,

И годины более кровавой

Не видала русская земля.

Он читал много и охотно. За ’’Демонами Глухонемыми” следовали его чудесные стихи о Франции, о голове мадам де Ламбалль, плывущей на пике, над толпой. ...”И казалось в Версале, на бале я, плавный танец кружит и несет”, — и мы слышали этот плавный танец в голосе Волошина. Потом он читал о том, как ”в дождь Париж расцветает”, — и мы старались представить, как расцветают в мокрой пелене крыши парижских домов и асфальтовые бульвары, и завидовали, что он жил в Париже. Мог ли я тогда думать, что пройдет еще два года, и я буду стоять у окна, смотреть на парижскую улицу, сверкающую под дождем и читать Волошина: ”В дождь Париж расцветает...”.

Это был период его цикла стихов о России. Большинство их я слышал от самого Максимилиана Александровича либо в Коктебеле, либо в феодосийском Литературно-Артистическом Кружке, на вечерах которого он неизменно выступал. Воспитанный на французской поэзии, Волошин в страшные революционные годы вдруг страстно полюбил ”во Христе юродивую Русь” и во время кровавой братоубийственной войны молился ”за тех и за других”, — и те и другие не очень за это были благодарны. Как это не стоило ему жизни? Власть в Крыму менялась постоянно. Волошина с одинаковым успехом могли расстрелять и белые, и красные: следователи по особо-важным делам не очень то разбирались в мистических чувствах поэта. Были у него и другие грехи: при белых у Волошина прятались матросы, а при красных — спасались от расстрела офицеры.

Волошина болезненно влекла к себе именно юродивая, ’’великая, темная, пьяная, окаянная” Русь, народные заступники — Пугачевы, Разины и Отрепьевы. В людях Октября видел он исторических наследников этой окаянной

Перейти на страницу:
Комментарии (0)