«Изображение рая»: поэтика созерцания Леонида Аронзона - Пётр Казарновский


«Изображение рая»: поэтика созерцания Леонида Аронзона читать книгу онлайн
Леонид Аронзон (1939–1970) – важнейшая фигура ленинградской неофициальной культуры 1960-х – в одной из дневниковых записей определил «материал» своей литературы как «изображение рая». В монографии Петра Казарновского творчество Аронзона рассматривается именно из этой, заданной самим поэтом, перспективы. Рай Аронзона – парадоксальное пространство, в котором лирический герой (своеобразный двойник автора, или «автоперсонаж») сосредоточен на обозрении окружающего его инобытийного мира и на поиске адекватного ему языка описания, не предполагающего ни рационального дискурса, ни линейного времени. Созерцание прекрасного в видении поэта и его автоперсонажа оказывается тождественным богоявлению, задавая основной вектор всего творчества Аронзона как важной вехи русскоязычной метафизической поэзии ХX века. Петр Казарновский – литературовед, поэт, критик, исследователь и публикатор творчества Л. Аронзона.
Содержит нецензурную лексику.
Я прожил удивительно счастливую жизнь. Я был очень счастлив. С начала детства. Мне крупно повезло. Но когда я вижу ребенка, то с ужасом думаю, что ему придется еще столько жить до моего возраста. Думаю, какая ничем не оправданная скука. Не дай Бог мне воскреснуть! (Т. 2. С. 109)
Чуть ниже читаем:
Альтшулер сказал, что великий обман в том, что мы видим счастье, и оно заставляет нас продолжаться, т. е. продолжать несчастья. Потом мы говорили, что он в любом другом быте создал бы себе тот, который есть, даже при любом максимуме свободы, потому что ничего не зависит ни от обстоятельств, ни от, казалось бы, желаний: каждый создает ему предназначенный быт (Т. 2. С. 113).
Страх времени, влекущего к взрослению, старению и смерти, способен отравить счастье – сделать по-настоящему угрюмым, а значит, глупым. Кроме того, предначертанность мешает быть счастливым, вступает в силу фаталистический закон, для каждого свой (недаром в числе упоминаемых в «Моем дневнике» есть Кафка, дневники которого автор рекомендует «держать подле себя, чтобы в случае чего знать, что есть человек, которому хуже». – Там же. С. 110). И все же никакое состояние в этом поэтическом мире не выступает как последнее, как бы оно таковым ни представлялось: вспомним жалобу «дяди» на кризисность каждого «маха» качелей (из цитировавшейся поздней прозы «Ночью пришло письмо от дяди…», 1969–1970, № 299. Т. 2. С. 119–121).
Оттого и возникает двойственное отношение к будущему воскресению:
…хочу я рано умереть
в надежде: может быть, воскресну,
не целиком, хотя б на треть,
хотя б на день, о день чудесный…
(1966, № 56)
и
Страшусь одной небесной кары,
что Ты принудишь к воскрешенью…
(1969, № 130)
Бесконечно ширящаяся амплитуда между «да» и «нет» не может быть бесконфликтной. В цикле «Запись бесед» (1969, № 170) запечатлен спор двух внутренних оппонентов:
Многократное и упорное: не то, не то, не то, не то
Многократное и упорное: то, то, то, то, то, то, то, то
(Т. 1. С. 238)
Этот внутренний диалог есть свидетельство удвоения внутри самого автоперсонажа, который не может разобрать, чья реплика подлинная, принадлежит подлинному «я», а чья говорится двойником. В любом случае один из обоих внутренних оппонентов крадет у другого его собственное слово «то», прибавляя к нему или отнимая от него частицу «не» (вспомним предложенную в предыдущей главе интерпретацию «текста» «Паузы»).
Воплощенное же в «Беседе» в образе Оли женское начало способно не только растворять в себе любую неудовлетворенность (глупость), но и окружать собою, спасая и от смерти, и от мысли о ней. И то и другое, когда под его воздействие попадает герой, провоцирует последнего к оборачиваемости, перевернутости, перверсии (в буквальном смысле, без патологической коннотации). Так, близость жены приводит автоперсонажа Аронзона к следующему переживанию:
Мне б понравилось одно:
лечь с тобой как можно туже,
только так, чтобы женой
был бы я, а ты бы мужем.
(1970, № 145)
Здесь выражено нечто большее, чем игривое желание. В этом поэтическом мире желаемое реализуется или уже реализовано, так как категории времени не столько отменены, сколько включены одна в другую. Все высказанные в этой поэзии прямо или косвенно желания (и прежде всего – желание смерти: например, «хочу я рано умереть», № 56; «Не смерть страшна: я жить бы не хотел», № 57; «Я б жить хотел не завтра, а вчера», № 141; сюда же следует отнести и следующее: «Не знаю состоянья, / в котором оказаться я хочу, / но и скончаться нет во мне желанья», № 83) представляют собой выражения сугубо поэтического опыта, влекущего к выходу за пределы собственного «я», в чем и угадывается перспектива обретения идентичности. Потому возможна ситуация «я есть ты, ты есть я», гротескно представленная в последней строфе из «Бездарных стишков…» (№ 145, процитирована выше); потому она выглядит почти реализованной, что в желании совершается отказ от физического: «Так смертельно я устал, / что хочу лишиться тела». Это отсутствие тела мыслится скорее не как следствие смерти, а как ее отмена, а значит – отмена и времени. Может быть, в этом заключается драматичный парадокс, который не под силу решить человеку: обрести свое «я», свою идентичность, проявляющиеся по отношению к другому и определяемые как отношение, без тела невозможно.
Однако не только драматические стихи, но и лирический монолог у Аронзона, как правило, содержит подчеркнутую, усиленную обращенность к адресату, что создает диалоговый потенциал даже в тех случаях, когда представлен очевидный случай «элегической медитации». Эта потенциальная диалогичность предполагает особое определение своего «я» и отношение к нему как к разбалансированному, неустойчивому центру, вследствие чего всегда не только подразумеваемый, но и присутствующий адресат получает неопределенность, неустойчивость. Такая лирическая ситуация ярко выражена в обращенном к другу сонете:
Горацио, Пилад, Альтшулер, брат,
сестра моя, Офелия, Джульетта,
что столько лет играя в маскарад
в угрюмого Альтшулера одета.
О, о Альтшулер мой, надеюсь, что при этом
и я Горацио, Альтшулер твой, Пилад,
и я – сестра твоя, одетая в наряд
слагателя столь длинного сонета.
Взгляни сюда – здесь нету ничего!
Мой друг, Офелий мой, смешить тобой легко!
Горацио мое, ты – всем живая лесть,
но не смущайся: не шучу тобою —
где нету ничего, там есть любое,
святое ничего там неубывно есть.
(1968, № 93)[486]
В рассматриваемом аспекте Аронзону очень важен происходящий на протяжении трех первых строф факт подбора имен и переодевания – как адресата, так и адресанта. Оба они облекаются – самостоятельно или по воле второго – в личины драматических героев, проявляют эти ипостаси в себе: друзей-наперсников или возлюбленных девушек, некоторые из которых предстают и в мужском обличии («Офелий мой») или в некоем «среднем состоянии» («Горацио мое»). Но самого переодевания не происходит: эти герои-личины обнаруживаются зорким взглядом адресанта, по поводу чего важно снова отметить миссию открывателя, возлагаемую художником на себя, как это воплотилось в стихотворениях «А. С. Пушкин» (№ 84) и «Стали зримыми миры…» (№ 78); сам адресат остается «в угрюмого Альтшулера одетым». Но и являющийся как будто невзначай автоперсонаж оказывается почти фиктивным: хоть он и «слагатель» этих
