Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы - Федор Васильевич Челноков

Мамона и музы. Воспоминания о купеческих семействах старой Москвы читать книгу онлайн
Воспоминания Федора Васильевича Челнокова (1866–1925) издаются впервые. Рукопись, написанная в Берлине в 1921–1925 гг., рассказывает о купеческих семействах старой Москвы, знакомых автору с рождения. Челноковы, Бахрушины, Третьяковы, Боткины, Алексеевы, Ильины – в поле внимания автора попадают более 350 имен из числа его родственников и друзей. Издание сопровождают фотографии, сделанные братом мемуариста, Сергеем Васильевичем Челноковым (1860–1924).
Стал он себе строить особняк в Денежном переулке[243]. Особняк большой. Взял он себе в архитектора немца, желавшего удивить Москву фасадом, и сделал такие карнизы, что они от стены торчали на 20 аршинов с четвертью. Нужно было такую тяжесть повесить в воздухе на железных балочках. Красивого только не получилось. Красоты и в самом доме не оказалось. Как-то он весь разбился на части и общего вида не имел. Парадная лестница из мрамора, в коврах, упиралась в коридор, деливший дом на две половины. Словом, вкуса тут не проявилось, хоть и хотели сделать все очень хорошо. Неудачным же вышло отопление. Сидим, бывало, в столовой, а по полу точно поток холодного воздуха несется, ноги окоченеют до колен. Сами они в валенках принуждены были ходить.
В этой же столовой случилась беда, принудившая Семена Никитича дом продать. Дело было летом, в доме жила только мать Семена Никитича, милейшая старушка Вера Ивановна. Напившись утром кофе, ушла она к себе и слышит невообразимый грохот в столовой. Бросились туда, а там настоящий хаос. Вся потолковая лепка и штукатурка обрушились, что переломалось, что разбилось – вид ужасный. Потолок же был сделан в виде перекрещивающихся в сетку толстых балок[244], все они были лепные и представляли большую тяжесть.
Приехал Семен Никитич с архитектором и стали доискиваться причины, и нашли, что меролиус забрался в обшивку потолка, разрушил накат и балки. Лепка, прикрепленная на гвоздях, представляя большую тяжесть, не будучи больше удерживаема гвоздями, и свалилась. У меня на даче погнили полы благодаря сырости в подполье, а как это могло случиться на чердаке, было довольно удивительно. Произошло же это потому, что архитектор перемудрил. Вместо обычной завалки накатов землей, он пожелал накаты замазать толстым слоем пробковых опилок, вмешанных в алебастр. Так должно было быть для балок легче и для глаза лучше, так как весь чердак обращался в одну площадку, как тротуар[245], плотную и не пыльную, словом, чудо как хорошо. На деле же алебастр на поверхности затвердел, воде выхода не было, она и впиталась в дерево, покрытое с другой стороны алебастровой лепкой.
Что было делать? Прошел только год, как Урусовы поселились в новом особняке. Семен Никитич, прося не разглашать случившегося, сейчас же принялся за ремонт. Были положены новые балки, все было сделано заново, потолок расписан по-старому, и к зиме все было так, будто ничего не случилось, и он приступил к продаже дома. Он обошелся ему в 100 000, а нашелся фабрикант Павлов из города Павловска, тот отсыпал за дом 130 000 – и дело было в шляпе. Потом Павлов засадил на ремонт еще 80 000, а Семен Никитич построил себе дачу в Горках.
Купеческая жилка сидела в нем глубоко, и своих интересов он никому в обиду не давал. Помню, был я, [будучи тогда] женихом, у него в гостях. Родственник его, Н. В. Яковлев, имевший аптекарский магазин, перехватил у него 500 рублей, выдал вексель. Пришел срок, он его не уплатил. Срок был в тот день, как я был у него. Семен Никитич злой ходил по кабинету и, сжав свои маленькие руки в кулаки, говорил: «Это черт знает что! Будто не знает, что я с него шкуру сдеру». Правда, шкуру он с него не содрал, но после этого Яковлев исчез, лет пять не видел я его у Урусова. Хорошенькое, должно быть, было объяснение. Какого-либо очевидного проявления добра я от него не видел, но и зла он не делал. Говорили даже, что человек он добрый. Добрый, может быть, он и был, но по отношению только к некоторым людям, имевшим к нему отношение.
Бонна его сына вышла замуж за его племянника. Был он просто приказчиком у кого-то, средства были очень маленькие, а сифилисом был нездоров. Вот эту Эльвину Ивановну он поддерживал, но почему допустил эту свадьбу – это вопрос. Может быть, потому что сам когда-то усиленно лечился от этой болезни. Он-то, обладая большими средствами, мог хорошо и лечиться. А этот маленький человек народил ребят больных – и ох как тяжко приходилось бедной Эльвине Ивановне и с детьми, и с супругом!
Случилась с ним и другая неприятность, денежного характера. Была у него сестра не родная, замужем за доктором же. Давно вышла она замуж. Осталось три дочери после ее смерти. При замужестве получила свое приданое, а когда умер отец, выдала расписку, что от наследства отказывается. Дочери ее росли, ни одной и в голову не приходило, что мать могла отказаться от наследства только за себя, а не за детей. Две достигли совершеннолетия, к младшей же присватался некий писатель Емельянов-Коханский. Он разобрался в родстве невесты к богачу Урусову и надоумил ее подать в суд прошение о взыскании с него ее части наследства. Оставалась только неделя до ее совершеннолетия, когда она, как ее сестры, теряла свои права.
Как гром грянул над Семеном Никитичем, никак не ожидал он такого происшествия! Уж 20 лет, как умерла сестра, все давности прошли, и вдруг судбище. За эти 20 лет земля его так возросла в цене, что просто неизвестно, во сколько мог выразиться иск. И возникал вопрос, по какой же оценке будет он расцениваться – по той ли, когда умер отец, или по современной? Аж скрутило нашего Семена Никитича, стал раздражительный, злой, и только и разговора, что о штуках Коханского. Мало того что племянница предъявила иск на землю, стал он докапываться до движимости, до каких-то образцов и разных вещей. Урусовский норов весь тут вылез: взял адвоката, начал судиться, кричит – шантаж! А Коханский, надо думать, на скандал и бил. Семену Никитичу прямо зарез пришел. В первой инстанции дело проиграл, пошло дальше, года два тянулось судбище, совсем оно извело своенравного, избалованного человека. Постепенно разговоры у них об этом деле затихли и кончились. Пошел упрямец на компромисс. Стал торговаться, и пришлось-таки отвалить 15 000. «Ведь вот, – говорил, – какой мерзавец, шантажист нашелся, а еще писатель! Хорошо, что другие-то сестры уросли, а то он и их научил бы. Да и тут подвезло, вместо 45 000 отделался 15 000».
Сильно расшатало это дело его нервы, чаще стал ездить за границу – и ничего, успокоился и отлично поправился, особенно после того, как в