Живые картины (сборник) - Барскова Полина Юрьевна

Живые картины (сборник) читать книгу онлайн
Для окончательно свободного и окончательно одинокого «экзистенциального» человека прощение – трудная работа. Трудная не только потому, что допускает лишь одну форму ответственности – перед самим собой, но и потому, что нередко оборачивается виной «прощателя». Эта вина становится единственной, пусть и мучительной основой его существования, источником почти невозможных слов о том, что прощение – и беда, и прельщение, и безумие, и наказание тела, и ложь, и правда, и преступление, и непрощение, в конце концов. Движимая трудной работой прощения проза Полины Барсковой доказывает этими почти невозможными словами, что прощение может быть претворено в последнюю доступную для «экзистенциального» человека форму искусства – искусства смотреть на людей в страшный исторический мелкоскоп и видеть их в огромном, спасающем приближении.
Как человек с нетривиально устроенной, капризной, но сильной волей, я всё старалась внутри себя превратить 2D в 3D, на мгновение увидеть тебя движущимся навстречу мне в наушниках (в них почему-то всегда – Битлз) по этому самому треклятому Невскому – на нём всё началось и всё закончилось. Так вот я говорю вам: это невозможно, в том смысле, что мне это не удалось.
Тебя больше не было вообще нигде, и как бы мощно я ни пыталась представлять себе твоё лицо и беспомощно кривящийся в конце акта рот, лаская себя жалостливой ловкой рукой, как бы я ни пыталась воссоздать, тон за тоном, твой мяукающий голос, – ничего больше у меня, мне не было. Я осталась одна.
Некоторое напряжение и колебание – от скачков, от надежды («нет уж, после ватрушки с брусникой, Полина, никто не устоит!») до пустоты вод и обратно – дало о себе знать. Я заболела странной болезнью, которую старшая двоюродная сестра-врач диагностировала как «возможно, холера». Лёля стала вся сапфировая, как её глаза, облокотилась на стену и сказала: «Что же я Нонночке скажу?» Зато старшая, грустная Белла, безапелляционно произнесла: «Будем давать кровохлёбку».
Кровохлёбка – это такая волшебная травка (помните – Гауф, Карлик Нос, премудрая гусыня?), на которую надеются, когда уже не надеются. Её название соответствует интенсивности её воздействия, избавлю вас от подробностей, я ж не маркиз де Сад. Мы пошли за кровохлёбкой на рынок – меня рвало, и качало, и кружило. Лёля, побоявшаяся опять же оставить меня дома одну, крепко поддерживала меня за руку. Был очень яркий и солнечный день, над рынком плыл Джо Дассен и уверял, что если бы тебя не было, всё бы буквально тут и закончилось. Как же! Рынок кипел и булькал, и в чанах плыли свиные зубастые головы – плыли и улыбались в своём зачарованном сне. Лёля купила персиков и надкусила свой белыми как сахар маленькими кошачьми зубками: надо быть сильной, дорогая, улыбнулась мне она.
Вот, самое главное забыла сказать, она – художница, в ветровку мы собирали жёсткие, вонючие горьким и кислым, страшноватые сибирские цветы, и она писала их – всегда похожими на себя, чуть взлохмаченными, чуть невпопад отбрасывающими тень, слишком яркими. Она оказалась права: я так никогда и не вышла замуж, потому что я ничего не умею, только радоваться и ужасаться бессмысленной красоте вещей (вечеру, ветру, караваджевскому усталому лицу человека, очень тихо спящего рядом со мной).
Листодёр
Марку Липовецкому, в благодарность за науку любви к советской литературе
Где устраивают себе гнёзда скворцы, для которых не хватило скворешен?
Как январского ледяного лягушонка или новорождённого угря, я хочу увидеть его всего насквозь и навязать нам заново, хотя вряд ли уж мы так особо обрадуемся этому заново-обретению. Я намерена заглянуть внутрь машины по производству слов, машины под названием «Бианки» и увидеть там до сих пор не виданное – возможно, под влиянием его предположения, что именно невидимая, прячущаяся от нас жизнь всегда увлекательнее, мощнее, сложнее того, что отдаётся равнодушному глазу, спешащему знанию, мне утешительна мысль, что не то, что мы мним, природа – не в отвлечённом смысле отвлечённого великого поэта, а в буквальном – поэта несостоявшегося, нелепого.
Оказывается, пока мы увязаем в снегу и чувствуем везде лёд, под ними, в глубине их, уже не только зачалась, но вовсю происходит-готовится весна. В норах, во тьме и вони, народились, возятся детеныши нового урожая, распухла вода, мёртвые растения приготовились ожить, растопырили корни для цепляния за новую весну.
Но где искать его – этого наблюдателя? И как узнать при встрече? Тот, кто сегодня меня занимает, сделал всё, чтобы запутать следы, отвести от нор хищников и охотников – и тогда, подле себя, и сейчас, после себя. Тогда хищниками и охотниками были те, кто лестью, лаской и пыткой, мощным личным примером заставлял и прельщал поставлятелей слов ассимилировать, менять свою природу – ради жизни на земле, ради публикации и публичности, ради благ и покоя. Хотя покои эти словотворцев непервого эшелона были вполне себе тусклые, с потолка в миску капало, капля отлетала на морду коту – он брезгливо отряхивал усы, дёргал ухом.
А сегодня эти хищники и охотники – издалека – мы, бдительные отделители зёрен от плевел, соколиная охота, свысока, с намерением предания беспамятству, окончательному погружению в стерильный, не производящий новых смыслов раствор Леты, пытающиеся рассудить и отделить их – второразрядных, третьестепенных, незначительных поддувателей слов. А их задачей было всего-то выжить и, если удастся, сохранить хоть какую-то часть себя настоящего; что бы ни значил им этот мираж – «настоящесть» – настоящая часть эта пряталась в ящик стола, заспиртовывалась или – да-да, надёжнее всего – помещалась у охоты на самом виду так, чтобы отбивать своей доступностью интерес у гончих и хищников, как будто это настоящее было «падаль»:
«Один из наших лескоров сообщает из Тверской области: вчера копал и вместе с землёй выкинул какого-то зверька. Передние лапы его с когтями, на спине у него какие-то перепонки вместо крыльев, тело покрыто жёлто-бурыми волосками, точно густой короткой шерстью. Похож и на осу, и на крота: то ли насекомое, то ли зверёк – кто это? Разъяснение редакции: это замечательное насекомое, похожее на зверька, называется медведка. Кто хочет найти медведку, пусть поливает водой землю и прикроет это место щепочками. По ночам медведки заберутся в сырость, в грязь под щепками. Там-то мы его и увидим».
Посмотрим же в грязь под щепочками – и увидим.
Поединок сказочников
Виталий Валентинович Бианки провёл жизнь в труде и в пьянстве, а в конце жизни голос его ушёл в зенит – почти превратился в писк, комариный фальцетик, а сам он отяжелел и обезножел, но не мог остановиться и всё выстукивал одним пальцем на машинке свои следы. Современники припоминают его богатырскую силу и богатырскую же замедленность, угасающую аристократическую прелесть постепенно пухнущего – как от атаки мошки – лица. Самый из современников, склонный к наблюдениям, записал:
«Бианки схватил меня за ноги, перевернул вверх ногами и с хохотом держал так, не давая вывернуться. Как я обиделся! Долго не мог прийти в себя. Я не был слаб физически, но тут сплоховал. Обидно! А главное – сила показалась мне грубой и недоступной мне по своим границам. Бессмысленное, похожее не то на зависть, не то на ревность чувство овладело мной. Постепенно оно прошло. Бианки был прост и чист. Но дьявол делал своё дело…»
Но дьявол делал своё дело.
Этнограф от беллетристики повторяет эту фразу несколько раз, она, вероятно, нравится ему, помогает ему диагностировать распад наблюдаемого – сильного, доброкачественного существа, извращённого собственной интерпретацией обстоятельств. Входит Евгений Львович Шварц – человечек с головой в форме яичка, с трясущимися от Паркинсона руками (иногда уходил с телеграфа ни с чем, руки так тряслись, что вывести коварным ржавым пёрышком гусеницу букв не представлялось возможным, очередь за спиной брезгливо-зловеще булькала). Человечек, совершенно лишённый дара забывать и прощать, не видеть, вероятно, наиболее проницательный и брезгливый в своём испещрённом душевными язвами поколении (это ещё стерильно выражаясь – иногда я пытаюсь представить себе, что душевный износ того поколения стал бы физически видим-осязаем – о как бы они выглядели!..). Шварц был ядовит (от чудовищной ранимости) и легкомысленно бесстрашен – оказался одним из редчайших «ценных» людей, отказавшихся улететь осенью 1941-го из города-дистрофика (это название – позднейшая остроумная выдумка Бианки). Его выволокли уже зимой, в голодном бреду и психозе.
Его фотографии и особенно фотографии в окружении подруг резко выступают из потока времени – резкие, насмешливые тонкие лица их светятся, как будто раковины, подсвеченные изнутри. Евгений Шварц был мучительно великодушен: в амбарных книгах своих записок он не называет, кто из друзей донёс, накляузничал, кликушествовал, шельмовал. Сопоставляя стенограммы заседаний, где друзья паясничали, визжа о его вредоносной бездарности, и последующие записки Шварца об этих людях, леденеешь, диву даваясь, – неужели так простил? Или так умертвил в себе связь с ними?
