Взрыв на рассвете - Юрий Борисович Ильинский
Проклятое железо войны, рваные, вросшие в горячее живое тело дьяволы, треть века то чутко дремавшие, то пробуждавшиеся в искалеченном теле отца, делали свое подлое дело, даже когда дремали. Отец уже ходил с трудом, боль накатывалась ночами, тридцать с лишним лет он спал на доске — поражен позвоночник, и близится, близится час неподвижности. Полной — с позвоночником шутки плохи. Отца поддерживала и бодрила, заставляла жить, прикалывать к синему госпитальному халату в праздничные дни орденские планки армия. Ради нее он терпел, он жил.
Отец убыл из армии в сорок пятом, но не расставался с ней ни на один день, ни на час. Он продолжал служить, был, как и прежде, добровольцем; капитанские звездочки на погонах носили сегодня ребята, не знакомые с бритвой, а он ежегодно в День Победы надевал свою капитанскую форму, удивляя товарищей по палате. Он продолжал нести военную службу. Его не приглашали на торжественные вечера в учреждения и на заводы, Комитет ветеранов не поручал ему проводить беседы с молодежью, его не звали в школы на уроки мужества. Но гвардии капитан Прищемихин продолжал служить в Вооруженных Силах СССР, и Костя делал все, чтобы эта служба шла нормально. Вот почему не жалел Костя времени на письма, писал подробнейшие задорные отчеты, отправлял их с редкой аккуратностью — три письма в месяц. Но не знал старший сержант Прищемихин и никогда не узнает, что письма эти читаются в палате челюстно-лицевого госпиталя вечерами и вызывают не только шумное одобрение, радость, гордость, но и обстоятельные, обширные комментарии, которые, к вящему Костиному удивлению, делал не кто иной, как сам Костин отец. В первые годы войны он был минером, повидал такое, что Косте и не снилось. Только после второго ранения его направили в танковое училище. Поэтому, прочитывая сыновьи письма, он сразу видел, где допущены натяжки, где густо замешана «бодринка», где подробные донесения, мягко говоря, не соответствуют истинному положению вещей, и, втайне жестоко тревожась за сына, вместе с товарищами посмеивался над Костиной «дипломатией».
Отец тоже был «дипломатом» — жена и сын до сих пор не знали, кем он в действительности был на фронте в первые годы войны.
…Заклеив конверт, Прищемихин вышел в сад.
С летней эстрады доносилось, пулеметное хлопание боксерских перчаток, восторженный гул зрителей, — шел фильм о боксерах. С легким чувством сожаления он подумал о пропущенном фильме: наверное, интересный, надо посмотреть его в городе, последить за афишами.
Шагая к КПП, куда сносили письма из подразделений, Прищемихин с наслаждением вдыхал свежий ночной воздух. На посыпанной песком дорожке выстроился шпалерами белоголовый табак.
Сокращая расстояние, Прищемихин свернул в сад; на дальней скамейке звериным зрачком светился в темноте одинокий огонек сигареты. Кто это уединился? Прищемихин подошел ближе, узнал Коркина; тот с удивлением смотрел на замкомвзвода.
С памятного собрания Коркин резко изменился. Пожелтел, глаза потускнели, держался незаметно. Старался не встречаться взглядом с товарищами. В казарме укрывался с головой одеялом, вечерами подолгу просиживал в учебных кабинетах над книгами, хотя не понимал, что читает, делал вид, кто конспектирует, занимается.
Говорил мало. Когда спрашивали, скупо сцеживал слова. Товарищи его не замечали, а приходила нужда работать вместе — больше молчали или жестами показывали, что нужно делать. Вокруг Коркина образовалась пустота. Он будто находился внутри пустого шара. Жестоко страдая, он, однако, крепился, делал вид, будто ничего не происходит, все так и должно быть и подобное положение его совершенно не трогает, наоборот, ему так покойнее.
Завидев приближающегося Прищемихина, Коркин подумал, что замкомвзвода даст какое-либо поручение. Но Прищемихин приказаний не отдавал, похлопал себя по карманам.
— Спички есть?
— Что?!
— Спичку дай, в зуб что-то попало.
Прищемихин сел на скамейку, поковырял в зубах, сплюнул. Коркин весь напрягся, ждал; Прищемихин так же безразлично спросил:
— Маешься? — и удовлетворенно констатировал: — Маешься. Только не слишком переживай, не ты один виноват.
Коркин вскинулся, будто его кольнули иглой, но сдержался и промолчал. Прищемихин похлопал кулаком по пискнувшей скамейке.
— Я тоже виноват в том, что случилось. И больше тебя.
— Ты?!
— Да. Я не воспитал бойца, подчиненного, — значит, несу ответственность в полной мере, как комсомолец и как командир.
Коркину отнюдь не до смеха, но услышанное его позабавило. Чего добивается этот медведь? Прищемихин проговорил раздумчиво:
— Налицо явная недоработка. Что-то я проглядел.
У Коркина перехватило горло. Что ему надо? «Не воспитал»! Коркин уже воспитан раз и навсегда, его не переделаешь, не отшлифуешь. Какой педагог нашелся, новоявленный Макаренко! Впрочем, чего с него взять? Тяжелоатлет. Сила есть, ума не надо. Коркин вскочил:
— Ты, Прищемихин, свои виражи оставь! Меня голой рукой не возьмешь, и на откровенность вызвать не пробуй — нет у меня желания с тобой разговаривать да еще душу выливать. Вину на себя берешь? Сочувствуешь? Не нужно! Обойдусь. Во взводе меня считают трусом, проходимцем, — пусть думают как хотят, наплевать, я себя знаю, а это главное, чужое мнение меня не интересует.
— Подожди, Михаил…
— Не перебивай. Я все понимаю, не маленький. Ты, замкомвзвода, как и лейтенант, отвечаешь за моральное состояние личного состава. Потому и стараешься утихомирить бурю, успокоить — так и должно быть, тебя к тому служебное положение обязывает, ничего более. Ты, Прищемихин, в свои бицепсы да трицепсы, как в броню, закован, до сердца твоего не добраться, а может, и оно мышцами проросло… Так что свои подходцы, пожалуйста оставь. — Коркин дрожал. Не было у него в этот миг врага лютее Прищемихина, а тот терпеливо выжидал, словно на помосте перед зрителями один на один со штангой стоял, выключаясь из обстановки, мысли, волю сосредоточивал на одном: взять заданный вес. Взять!
Коркин выронил перекушенную сигарету. Торопливо достал другую, чиркнул спичкой, глубоко затянулся, готовый дать очередной «залп».
— А ведь ты прав, Миша.
Коркин так и сел, сунув коробок мимо кармана.
— Прав. Я действительно по долгу службы. Во взводе должен быть мир и лад. Так в армии заведено, а у нас, пиротехников, тем более. Правда, есть еще личное мнение. А оно у меня противоположное. Кривить душой не стану, мы солдаты, и расскажу тебе прямо, со всей откровенностью: плохой ты товарищ, Коркин. Негодный человек!
— Вот-вот, пользуясь властью, оскорбляй подчиненного. Давай, давай, Прищемихин, оправдывай свою редкую фамилию!

