Читать книги » Книги » Проза » Советская классическая проза » Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев

Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев

Перейти на страницу:
дни Февраля, мученическая смерть брата Вольдемара, зарубленного под Киевом каким-то малороссийским батькой, ввергла Михаила Александровича в беспощадное отчаянье. Он добился до Дзержинского и требовал от него неограниченных полномочий и клялся ликвидировать банды лично, с особым, лично им подобранным отрядом. Он рыдал от ярости, от бессильной ненависти к врагам революции, и Дзержинский, держа медный чайник в белой кисти, поил его теплым чаем, как поят из урыльника больного.

— Вы инженер, — мягко, далее смущенно приговаривал страшный Дзержинский, — прошу вас… Революции нужны инженеры… Военные инженеры…

И товарищ Мишель искренне поверил, что в Высшем совете народного хозяйства он принесет больше пользы, чем на тачанке, гоняясь за бандитами…

Энергия товарища Мишеля вспыхивала, подобно охапке соломы, — ярко, жарко, но сгорая вмиг.

В дни, когда Юдифь оставила Павла Кордина и вышла замуж за Егора Иванова, товарищ Мишель яростно добивался слияния металлообрабатывающей и металлургической промышленности в единый отдел металла. Когда Павел Кордин сказал Михаилу Александровичу, что хочет ехать в провинцию, желательно в Евдокимовку на бывший коршуновский завод, товарищ Мишель не спросил о причине. Причина в его представлении была одна: революционный энтузиазм настоящих инженеров, ищущих настоящее дело.

Красным директором завода был назначен прокатчик с Гужона, бывший подпольщик, старый большевик Баранов. Баранов смотрел и на Михаила Александровича, и на этого подсунутого ему спеца неприязненно, глухо. И только благословение Власа Чубаря примирило Баранова с Павлом Кординым, не освободив, разумеется, от революционной бдительности.

Им предстояло пробираться на Донбасс на свой риск, поскольку на Украине все еще было неспокойно…

136

Евграф Лукич поднял книжечку, отнес на вытянутую руку (глаза стали сдавать), прочел и удивился. Это был календарь, месяцеслов на тысяча девятьсот семнадцатый год, сочинение госпожи Андрияновой. Календарь именовался народный. Все теперь народное, куда ни глянь.

В прежние времена, а именно до семнадцатого года, Евграф Лукич таких книжиц в руки не брал — не дело было листать бабий вздор. Однако сейчас, на досуге, листнул. Оказалось, календари-то учили народ уму-разуму! Вот не знал, не ведал, сколько жил! А поди ж ты! «Гусь, начиненный яблоками», рецепт, стало быть. «Выбор молочной коровы». Как, значит, купить, чтоб не обмишуриться. «Вареная осетрина». Евграф Лукич вареную осетрину не любил, предпочитал балыки, листнул далее. «Кормление кур». «Мочение яблок». «Как задавать овес лошадям».

Да-а-а. Стало быть — жили люди. Торговали коров, квасили капусту, потрошили гусей, овес в ясли сыпали. Вспомнил кобылу Измену. Ничего была кобыленка — иноходью плыла, заглядишься. А на английском седле, бочком, выпирая коленкой в черную шелковую юбку — она, девчонка-комиссарша, колдунья. Где она теперь? Что с ней? Кур пасет? Капусту квасит? Буржуев расстреливает? Ах, пролетарии всех стран! Махновцы, зеленые, красные, белые, добровольцы, интервенты! Когда ж коров выбирать-то станем? Когда ж овес задавать? А может уж — никогда? Ни козы на земле, ни цыпленка. Неужели конец?

Сложил книжечку, хотел бросить — не бросил, снова листнул, увидал списочек — что, когда было на земле.

Год тысяча девятьсот семнадцатый. От сотворения мира — семь тысяч четыреста двадцать пятый… Недолго проехал Божий мир, недолго. Не успел овса задать лошадям— семнадцатый год! Ну-с, что же еще когда случилось? От святого крещения девятьсот двадцать девять лет! Всего-то! Это ж мы и перекреститься как следует не успели! Беда…

Списочек был длинный — на всю страничку. Евграф Лукич снова глянул — кто сочинял, усмехнулся: откуда ж эта баба все знает? И как шить, и как варить, и как подковы гнуть, и когда Батый на святую Русь пожаловал. Шестьсот семьдесят девять лет от нашествия Батыя. От победы Дмитрия Донского — пятьсот тридцать семь… Евграф Лукич быстро смекнул — сто сорок два годочка гулял Батый. Долгонько… Огляделся в памяти — трупный смрад на Ясиноватой, нищие на разбитой станции, вспомнил зачем-то Троцкого. (Речь держал с крыши красного бронепоезда, высоко, как с неба, разил словами дикую толпу, метался, неистовствовал, крови жаждал. Сто сорок два года! Долгонько. Не пережить…) От первой олимпиады — две тысячи шестьсот девяносто три года! Это еще зачем? Вспомнил — в одиннадцатом, что ли, году приходили в Зарядье в контору два усатых красавца, а с ними барышня-курсистка. Евграф Лукич ее сразу и окрестил Олимпиадой. Просили вспомоществования — ехать в Стокгольм русскую силу показывать. Ублажали словами, лестью. Ругали весьма непочтительно Воейкова (Евграф Лукич вспомнил, как обедал с остроумцем у царя, в Могилеве). Евграф Лукич дал денег — не жалко, показывайте русскую силу! Где они — красавцы-то?

Вы — прогрессивный промышленник, мы вам доверяем… Мы да вы, так-то в России. Вот он лежит на сеновале, хоронясь от доверявших и не доверявших. Кто мы, кто вы — разберись.

Длинный был списочек, что когда было, и каждая строка терзала сердце невозвратностью, нелепостью, пустым звоном небытия. Все знала ученая баба, ни в чем не сомневалась, ничего не упускала — и когда Америку открыли, и когда книжки печатать стали, и когда татарское иго кончилось, и когда раскрепостили русским) мужика. Одного не знала — не умещалось, должно быть, в бабьих куриных мозгах — на какой год месяцеслов-то сочиняешь!

А в чьих умещалось? Ни в чьих, Евграф Лукич сдержал себя насмешкой. Ни в чьих не умещалось, грянуло само собою, от Бога, стало быть… А может быть, кто и предвидел, предсказывал? Митька Коляба или Карл Маркс? Клочкастая обширная борода с непомерной гривою трепетала теперь с красных хоругвей. Нерукотворный лик намалеван был рукотворно, торопливой кистью! грива, как венчик терновый, борода, как епитрахиль. Неужто ведал наперед жизнь человеческую? Для чего это было? Америка, литеры, татары, крещение, соление, варение, сотворение мира… Для чего? Ну, соединились пролетарии всех стран — а для чего? Неужто для последней крови?

Одна тысяча пятьсот двадцать лет от падения Первого Рима, четыреста шестьдесят четыре года — от падения Второго. Вчера будто бы! А вот уже и Третий Рим пал, еще и трех лет не прошло, а уже ясно — нечего было и мир сотворять, прости Господи, думаю, как умею…

137

Иванова поселили в двухэтажном мавританском особняке, поделенном на четыре квартиры — по две на этаж.

Красное дерево, оставшееся от хозяев, распределили по квартирам неравномерно. Ивановым достались гостиная и спальня. Спальню свою хозяин обставил с фантазией богатого пожилого холостяка. Кровать была черная, квадратная — что вдоль, то и поперек. На спинке завивались золотые венки вокруг фарфоровых медальонов с немецкими розовыми девицами. Девицы были в прозрачных кринолинах, сквозь которые светилось все девичье добро. Один медальон треснул,

Перейти на страницу:
Комментарии (0)