Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев
Двое казаков бесстрашно, вроде и не в плену, побежали к тыну, заприметив там доски.
— Козелки бы сделать, — подчиненно, уважительно сказал Кнышу вахмистр, — чтобы, значится, повыше…
— Делай! — строго нахмурился Кныш.
— Так — струмент бы…
Кныш кивнул головой:
— Хлопцы! Подсобите!
— А чего их делать? — возразил кто-то из притихшей толпы бойцов. — Нехай лавку с хаты принесут.
Пленные бросили доски, метнулись в хату, за ними двое красных орлов, и оттуда вчетвером вытащили лавку — едва пролазила в дверь. Кныш присел на колоду, крутя цигарку.
— Шоб на месте была! — сказал он про лавку. Вахмистр понял:
— Не извольте беспокоиться, товарищ!
Влепить бы ему за товарища!
Господин ротмистр стоял белый, даже глаза побелели, стоял как замер — чуть разведя руки, без всякого соображения. Красные орлы старались не глядеть на него — уж больно страшило ротмистрово лицо — страшило, ужасало непонятностью, бормотанием губ — молился, что ли? И вдруг, когда четверо гукнули лавкой об землю, пришел в себя, крикнул Кнышу твердо:
— Трус! Холоп! Выстрели в меня!
— Не имею приказа, — негромко ответил Кныш. — Сполняйте!
— Ваше благородие! — забеспокоился вахмистр. — Не извольте приказывать… Живые ж будете, ваше благородие!
Ротмистр вдруг натянулся, закостенел и со всего маху сиганул на Кныша, схватив его за горло:
— Стреляй, мерзавец! Стреляй, холуй!
От неожиданного наскока Кныш повалился, ротмистр, впившись костяными пальцами в его уши, в сусала, бил Кнышевой головой об землю, как кавуном, и хрипел нечеловечески:
— Стреляй! Стреляй! Стреляй!
Кныш вырывался, отбиваясь руками, ногами. Пленные казаки вместе с красными орлами стаскивали ротмистра, а он не давался, и страшно было видеть, какая может быть сила в неказистом теле. И вдруг эта сила как бы лопнула изнутри, ротмистр вдруг обмяк, повис, как от выстрела, хоть никто в него не стрелял.
Вахмистр токовал, как тетерев, непослушными толстыми губами в пеньковой бороде:
— Ваше благородие, не извольте! Ваше благородие, не извольте…
Кныш поднялся молча, дыша по-бычьи. Помацал скулы, уши, затылок, поднял кубанку, надвинул, снова присел на колоду, покрутил головою, нехорошо усмехаясь:
— Пульки захотел, контра? Я с тебя сыромятину сперва резать буду…
Руки его дрожали.
Ротмистра тащили к лавке, и он висел на руках, как мертвяк, волочась по земле чужими ногами, голова тянулась к земле носом, а на помертвелой щеке солнце брызнуло по мокрому следу.
— Дывы — плачет! — удивился кто-то.
— Значит — живой, коли плачет, — сказал Кныш, успокаивая пальцы верчением цигарки.
Вахмистр бережно, как с больного, снимал с ротмистра галифе, ласково искал под животом очкур, командовал молча, одним киванием пеньковой бороды. Ротмистр был безучастен. Только лопатки его вздрагивали мелко и редко.
— Становись, — как по делу сказал вахмистр и вдруг — Кнышу: — Чем прикажешь лупцевать, товарищ?
Кныш, не глядя, выдернул из-за голенища треххвостую нагайку, кинул:
— Сполняй!
Пленные выстроились в очередь.
— Каждый — по батогу! — заботливо затоковал вахмистр. — Не налезай! Каждый по батогу!
Били привычно — не сильно, не слабо — до синей полосы на белом теле. Ротмистр вздрогнул — однако без звука — только раз — на девятом ударе, когда треххвостка по-кошачьи ободрала до красного.
— Стой! Будет! Раз — и в сторону! — токовал вахмистр. — Бей с оттяжкой, как приказано! Не волынь!
Три последние нагайки ротмистр перенес бесчувственно. Должно быть — не сдюжил.
Комиссар подъехала к концу, как угадала. Подъехала боком, чтоб не глядеть на голое мужское тело. Кныш кинулся к ней, затоптав цигарку.
— А теперь отпустите их на всю четыре стороны, — скучно сказала комиссар Кнышу.
И голос ее, нежный и далекий, как бы оживил ротмистра. Он осторожно вздохнул, слабо, через силу, повернул к ней неживое, замертвевшее белое, как присыпанное мукою, лицо, сверкающее на солнце слезами. Она не глядела на него.
— Я вас убью, — прохрипел ей ротмистр, бессильно поднимаясь при помощи своих казаков и не стесняясь наготы. Но комиссар шагом отъехала.
Рыжий вахмистр распоряжался:
— Нехай полежать чуток… Ваше благородие, не извольте беспокоиться… Сейчас мы вас обмоем в лучшем виде… Не извольте страдать, ваше благородие… Живые остались, и на том спасибо…
*
Петренко растолкал Суровцева:
— Товарищ командир… Ваше благородие…
Суровцев просыпался сразу — будто и не спал:
— Одеваться!
— Не… Слухайте… Той, шо у Кныша, чуете? Там — в бурьяни…
Суровцев понимал ординарца по одному выражению лица.
— А пленные? — спросил он.
— Геть пишлы! До дому!
Суровцев натянул галифе. Петренко приставил к лавке начищенные сапоги.
— Признав менэ…
— Кто же это?
— Третьего эскадрону ротмистр Курдюмов! — отчеканил Петренко. — Той, шо стриляв тоди…
Суровцев прикрыл ладонью шрам на левом плече, опустил голову, не знал как быть. Петренко наклонился к нему:
— Дай, каже, наган з одноим патроном.
— Ну? — поднял голову Суровцев.
Петренко вытянулся во фрунт:
— Так точно! Там же й закопав.
Суровцев встал, подошел к окошку, глянул — бурьян был высок, ничего не видать. Сказал не оборачиваясь:
— Петренко! Ты мне ничего не говорил…
Ординарец глуповато выпучился:
— Шось приснилось? Товарищ командир?
Суровцев повернулся, встретился с ним взглядом:
— Умываться…
*
Суровцев подошел к ее хате и спросил у хозяйки:
— Дома комиссар?
Хозяйка затянула под подбородком концы хустки:
— Спять они…
— Разбуди.
— Я не сплю, — крикнула Юдифь, — входите, товарищ…
Суровцев, наклонясь под невысокой филенкой, шагнул в хату. Юдифь стояла в галифе, в сапожках, но, видимо, еще без гимнастерки, потому что куталась в широкий пуховый платок с длинной бахромой. Маузер висел на колышке, вбитом в саманную беленую стену. «В платке вам лучше, чем в гимнастерке», — хотел сказать Суровцев, но, увидав ее сдвинутые брови, сказал:
— Я по поводу этой экзекуции… Поздравляю вас…
— Не стоит, — небрежно сказала Юдифь.
— Нет, стоит! Извольте, товарищ комиссар, впредь не устраивать подобных спектаклей.
— Да? Почему же? Вам жалко ротмистра? Вы с ним воспитывались в одном кадетском корпусе?
— Мне жалко вас, — сказал Суровцев печально, и в ней что-то дрогнуло от его тона. Поэтому она немедленно взвинтилась:
— А запоротых мужиков вам не жалко?! А забитых до смерти красноармейцев вам не жалко? А тех троих с вырезанными звездами — солью посыпали — вам не жалко?!
Она взмахнула платком, как крыльями, Суровцев зажмурился, но под платком была гимнастерка.
— Не надрывайтесь, — поморщился Суровцев, — вы не на митинге! Выслушайте меня спокойно… Юлия Семеновна, нам нужна армия, дисциплинированная, благородная революционная армия, не банда мстителей…
— Не продолжайте, — сказала Юдифь, — вы прекрасно знаете — если я сейчас соберу митинг и скажу, что вам жалко ротмистра — вас разорвут на части!
— И это удовлетворит вашу совесть?
Она не ответила, опустилась на лавку, он сел напротив, не спросись. Сел,

