Отречение - Леонид Израилевич Лиходеев
Ленин и Троцкий
И Луначарский —
Они создавали
Союз пролетарский…
«Белой акации гроздья душистые» — колотилось и мозгу поручика Суровцева как наваждение, как дьявольская подсказка во время честной молитвы. И не открестишься…
114
Полк бывшего поручика Суровцева формировался под Арчедой.
Суровцев не знал в лицо представителя ставки и, откозыряв, потребовал документы.
Иванов улыбнулся:
— Молодец!
И похлопал командира полка по плечу.
Суровцев небрежно, но, впрочем, уважительно шевельнул плечом, давая понять, что этого не следует делать, прочел мандат, изящно щелкнул каблуками и протянул Иванову бумагу:
— К вашим услугам, товарищ Иванов!
Иванов сел, пристально вглядываясь в Суровцева, вынул из кармана трубку, набил ее махоркой и спросил:
— Курите?
— Курю, — ответил Суровцев и достал из левого нагрудного кармана серебряный портсигар. В портсигаре были мелко нарезанный самосад и книжечка папиросной бумаги. — Прошу, товарищ Иванов!
— Спасибо, я — трубочку, — улыбнулся Иванов, и Суровцев крикнул:
— Петренко! Огня!
Немедленно в комнате появился чубатый Петренко с трутом и огнивом. Вестовой был одет подчеркнуто чисто, глядел молодцевато. Сапоги на нем — офицерские, по ноге — блестели зеркально. Он высек огонь и, понимая службу, поднес трут Иванову, почтительно дожидаясь, пока начальство раскурит свой «самовар», как он немедленно назвал про себя трубку.
— Петренко, свечу, — сказал Суровцев.
— Слушсссь! — ответил Петренко и вышел.
Иванов выпустил дым:
— Вышколенный…
— Это мой денщик. Он у меня с пятнадцатого.
Иванов улыбнулся:
— Стало быть, вы ему приказали перейти на сторону революции?
— Я об этом не думал, товарищ Иванов.
Суровцев перешел на сторону революции в декабре. Кто-то из офицеров стрелял в него ночью и легко ранил. Суровцев знал кто, но молчал.
Вошел Петренко и поставил на стол свечу в медном начищенном подсвечнике.
— Ступай, — сказал Суровцев, и вестовой, щелкнув каблуками, молодцевато вышел.
Командир полка проводил его взором и сказал:
— В армии нужна дисциплина.
— В армии нужна сознательность, — поправил Иванов, поднимаясь, — ну, показывайте полк.
— Прикажете собрать командиров?
— Долго небось…
— Они здесь.
— Вы что же — знали о моем приезде?
— Нет. В восемь ноль-ноль они явятся на оперативное совещание.
— Кто у вас комиссар? Женщина?
— Да, — ответил Суровцев. — Дама-с.
Иванов знал, что комиссар у Суровцева женщина, которую он никогда не видел. Он спросил:
— Каковы взаимоотношения?
— Взаимоотношения определяются в бою, товарищ Иванов.
— Ну, бои не за горами… Ладно…
Иванов не придал значения подчеркнутой хладности Суровцева. А тем не менее смысл в ней был. Комиссаром к нему прислана была из Всероссийского бюро военных комиссаров та самая сестра милосердия, которая поразила его воображение в униатском селе в апреле пятнадцатого года и которую он тогда же окрестил про себя «сфинкс-ведьмой». Тогдашний свой порыв он видел в памяти, как измену бедной Сонечке. Но, может быть, Господь еще не до конца испытал сердце Суровцева? Должно быть, не до конца — потому что, едва глянув на комиссара, он прежде всего заметил небольшой шрамик, как бы продолжающий линию левого глаза. Неужели он так подробно запомнил ее лицо? Что же с ней было? Рана? Суровцев не посмел спрашивать.
— Кажется, я имела удовольствие видеть вас в Карпатах? — улыбнулась она, и он впервые увидел ее улыбку— веселую, открытую, сулящую царство небесное и не подпускающую ближе, чем на расстояние штыка.
Юлия Семеновна вошла в хату по-хозяйски и посмотрела на Иванова вопросительно.
Он протянул ей руку:
— Будем знакомы. Егор Иннокентьевич Иванов. Представитель ставки.
Он смотрел на нее несколько исподлобья, немедленно оценив ее красоту. Черные брови ее над косоватыми глазами чуть съехались к переносице, изображая строгость. Иванов улыбнулся.
Она пожала руку, вздернув голову, будто бросая вызов, и сказала Суровцеву:
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравья желаю, — четко кивнул головою Суровцев, и Иванов понял, что поручик все никак не притерпится к тому, что комиссаром у него — баба.
— Как устроены, товарищ? — спросил Иванов.
Она посмотрела на него удивленно:
— Хорошо…
Черная кожаная куртка, сшитая на небольшого мужчину, была великовата для комиссара. Ей пришлось затягиваться широким офицерским поясом, который предательски выдавал заманчивую миниатюрность ее талии относительно бедер.
— Разрешите вам дать совет, — как-то сказал Суровцев, смущаясь. — Вам следует несколько укоротить портупею…
Комиссар вздохнула:
— Подробности моего туалета вас не должны касаться, товарищ командир полка!
— Извините, — пробормотал Суровцев.
Суровцев понимал, что в военной риторике Красной Армии слово «отступление» преследуется, как выражение измены. Вперед, только вперед — такова была военная доктрина.
А между тем Краснов занял Великокняжескую, Мамонтов шел на Калач, а с запада рвался отрезать Царицын от Москвы Фицхелауров.
Плохо сформированный полк Суровцева (замышлялся кавалерийским, да не хватило лошадей) рыл траншеи. Сил сдержать готовившееся белое наступление пока не хватало. Восемь тысяч штыков и сабель Филиппа Миронова против двадцати тысяч генерала Фицхелаурова было маловато.
Обо всем этом Суровцев хотел говорить с представителем ставки, поскольку его командиры рвались только вперед, говоря, что рытье окопов осточертело им в распроклятой царской армии. Комиссар изумленно вздела брови, когда он заикнулся о возможном отступлении, к которому надо быть готовым.
Иванов слушал Суровцева под неодобрительные переглядывания командиров. Комиссар слушала с досадой — о конском запасе, о снаряжении и о продовольствии, как будто революционная война ничем не отличается от прошлых войн. Она даже хотела перебить этого скучного поручика, но в хату влетел какой-то красный казак:
— Кныш тут? Вася, родной! Глянь, чего они наделали, гады!
Командир эскадрона Кныш, небольшой, крепенький, рванулся с места, никого не спрашиваясь.
— Вот так, товарищ Иванов, — сказал Суровцев.
— Нам нужна сознательность, товарищи, — вздохнул Иванов, — но не меньше нам нужна дисциплина… Товарищ Суровцев, поедете со мной в штаб дивизии… Ваши соображения кажутся мне дельными… Поговорим… А вы, товарищ комиссар, выясните, что так взбудоражило командира эскадрона…
*
Пока только эскадрон Кныша, приданный полку, был укомплектован полностью — людно, конно и оружии. Эскадрон этот Кныш, избранный комэском еще в апреле, привел под красное знамя почти в полном составе, но, конечно, без офицеров. Сам Кныш дослужился в царское время до вахмистра.
Кныш любил бойцов, охочих до коней. Так, приняты им были в эскадрон прибывшие из Питера Гудзь, Уваров, Лаптев и Горпиненко. Будь ты хоть кацап, хоть иногородний — абы сила в руке, подскок в заднице и революция в башке. Говорили, Кныш подучивал своих орлов плеткой. Но орлы не обижались: наука была вдумчивой, братской.
Эскадрон терзал группу генерала Фицхелаурова, долетал чуть не до Усть-Медведицкой — оставалось только речку перескочить. В стане генерала Фицхелаурова зло на Кныша закипало нешуточно. За голову его уже полагался приз.
На рассвете двадцать пятого июля белый карательный отряд

