Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин

Русские, или Из дворян в интеллигенты читать книгу онлайн
Девятнадцатый век не зря называют «золотым» веком русской литературы. Всего через два года после смерти Д. И. Фонвизина родился А. С. Грибоедов, еще через четыре года на свет появился А. С. Пушкин, еще год — Баратынский, и пошло: Тютчев, Гоголь, Герцен, Гончаров, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Островский, Щедрин, Лев Толстой… Завязалась непрерывная цепь российской словесности, у истоков которой стояли Державин и Фонвизин. Каждое звено этой цепи — самобытная драгоценность, вклад в сокровищницу мировой литературы. О жизни и творчестве тех, кто составил гордость нашей культуры, о становлении русской интеллигенции рассказывает известный писатель С. Б. Рассадин.
Но то, о чем сейчас говорю, не сеанс флагелляции, не шахсей-вахсей по-славянски; отсутствие четкой границы — хотя бы и в словаре, все регистрирующем, — между злокозненной ложью и беззаботно-безвредной, да что там, даже и вдохновенной, творческой выдумкой говорит о нас… Хорошо? Плохо? Когда как, а в общем — ни так ни сяк. Мы таковы, с тем и возьмите. И Пушкин, и — да, да! — Антон Антонович Сквозник-Дмухановский.
То есть — народ, нация. Потому что фразу героя Андрея Платонова: «Народ без меня не полный» — имел бы право сказать не только Пушкин, гений, а и Сквозник-Дмухановский, взяточник. И Хлестаков, фитюлька. Но сведение воедино гениев и ничтожеств отрывает их странную общностьот житейской реальности. Вздымает над нею.
То, что Гоголь открыл в многоопытном градоначальнике неправдопобную, поэтическую доверчивости — не попытка обелить его именно как Антона Антоновича, берущего взятки и таскающего за бороды купцов, но это выход за пределы сатиры, взлет над двухмерностью бытового разоблачения, проникновение духовного взора сквозь российский уездный город с помойками и поваленными заборами…
Проникновение — куда?
«…В «Записках охотника», — размышлял Иннокентий Анненский, мы будем иметь уже подлинное изображение крепостнической России, памятник не только художественный, но исторический. А в «Мертвых душах» в какие годы происходит действие? Что это, в сущности, за страна? Есть ли в ней хоть какая-нибудь вера, обрывок исторических воспоминаний, обычай, живет ли в ее глубине какой-нибудь, хоть смутный идеальный запрос? Чьи дети, чьи внуки эта Маниловы?»
И в «Ревизоре» — что за хохлацко-кацапский город? Возможно ли прочертить маршрут Хлестакова и, если возьмемся чертить, не проляжет ли он по воздуху?.. Да что там анонимная вотчина Сквозник-Дмухановского! Сам Петербург — вправду ли он Петербург, а не что-то иное, такое же фантастическое, как фантастичны рассказы о нем, все равно, Хлестакова ли или почтмейстера из «Мертвых душ», повествующего о злоключениях капитана Копейкина? «…Семирамида, судырь, да и полно… Драгоценные марморы на стенах, металлические галантереи, какая-нибудь ручка у дверей, так что нужно, знаете, забежать наперед в мелочную лавочку, да купить на грош мыла, да прежде часа два тереть им руки, да потом уже решишься ухватиться за нее… Пройдет ли мимо Милютинских лавок, так из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая, вишенки — по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна, и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей…»
Вот он, хлестаковский «в семьсот рублей арбуз», и совершенно не важно, что Иван Александрович в Питере пообтерся, а почтмейстер-рассказчик, судя по всему, там бывал, коли запросто поминает то Гороховую, то Литейную, то Милютинские лавки. Не важно, что один — враль, другой — фантазер, ибо в данном случае и сам Гоголь не столько их автор, сколько соавтор, творец некоей Атлантиды, которую он, по словам Иннокентия Анненского, изобразил нам вместо России. Атлантиды, страны, которой нет — и была ли?
Вот, кажется, самая «правдоподобная» из гоголевских вещей, «Женитьба»: неспешный быт, предельная точность деталей. Мается перестарок-невеста, хлопочет сваха, тянутся в дом женихи — еще чуть-чуть, и выйдет Островский, даром что он в свое время будет сердиться на Гоголя: у того, дескать, Хлестаков или Плюшкин — «не столько русские типы данного времени, сколько вечные образцы общечеловеческих страстей», а сам гоголевский талант — «ненормальный».
Пусть так, но «Женитьбой»-то Гоголь уж должен был угодить «купеческому Шекспиру»? Иван Павлович Яичница — не феноменальный Ноздрев, отставной мореход Жевакин, перекусивший «селедочкой», — не Петр Петрович Петух и не Собакевич, русские родственники Гаргантюа. У Островского все находится в «данном времени», но вот и у Гоголя тот же Жевакин поможет нам высчитать точную дату происходящего: «…В восемьсот четырнадцатом, — будет он излагать биографию своего обтерханного мундирчика, — сделал экспедицию вокруг света, и вот только по швам немного поистерлось; в восемьсот пятнадцатом вышел в отставку, только перелицевал; уж десять лет ношу — до сих пор почти что новый».
Ба! Дело-то, выходит, относится к 1825 году! К двадцать пятому — это сильно звучит для русского уха. И кто знает, может, пока сваха сбирает в Агафьин дом женихов, а Подколесин обдумывает свой бунт против самовластия Кочкарева, на Сенатской восставшие полки как раз выстраиваются в каре?
Может быть. Ну и что? До этого нет ни малейшего дела не только самим персонажам, но и автору их, — и не по причине какой-то особенной аполитичности. Аполитичность — тоже причастность к чему-то, пусть с отрицательным знаком, а где это «что-то»? В мире, подобном миру Островского, и Яичница с Подколесиным посудачили бы, прочтя «Северную пчелу», о мятежниках «гнусного вида во фраках», и Жевакин, глядишь, обеспокоился бы, нет ли среди угодивших в заговор флотских старых его знакомцев… Это — живи они в Санкт-Петербурге. А в Атлантиде — какой мятеж, какая политика?
Объяснить и понять Гоголя с точки зрения «свинцовых мерзостей» реальной российской действительности — дело такое же безнадежное, как ловить его на несуразностях, что попытался сделать простодушный герой Василия Шукшина: «Русь-тройка, все гремит, все заливается, а в тройке — прохиндей, шулер», Чичиков то есть! Попытки так или этак вернуть Гоголя в «данное время», в ту реальность, над которой он, единожды оттолкнувшись, взлетел навсегда, безвозвратно, — наивность разного рода и степени, но равно очевидная. «Он не реалист и не сатирик, как раньше думали…» Будто сейчас перестали так думать. «Он фантаст, изображающий не реальных людей, а элементарных злых духов, прежде всего духа лжи, овладевшего Россией» (Бердяев).
Духа лжи… А я что говорил?
По-моёму, до сих пор нктото удовлетворительно не объяснил, зачем Гоголь назвал «Мертвые души» — поэмой. Хотя, вероятно, следовало бы спросить иначе: зачем он назвал так только и именно эту книгу, отличивши ее тем самым от прочих? У него все — поэма, поэзия, в отличие от Островского и тем более Щедрина и Кобылина. Он свой дар понимал как романтический, идеалистический; как…
Остановимся. Незачем повторять общеизвестное, а что Гоголь так и видел себя, свою роль, свою миссию, есть тривиальность из тривиальностей. Парадоксально другое: хотя так оно, в общем, и было, однако как только Гоголь убедил себя в том окончательно, дар его надорвался. Иссяк. И сам он погиб.
Однако эта трагедия, конечно, не глубже гоголевской судьбы (глубже — некуда), но обширней по объятому ею пространству.
Понимаю, что это надобно разъяснить.
Молодой Гоголь играл, даже заигрывал с чертовщиной — «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь»,
