Собака за моим столом - Клоди Хунцингер

Собака за моим столом читать книгу онлайн
Осенним вечером на пороге дома пожилой пары появляется собака. Выхаживая измученное существо, Софи Хейзинга, отдалившаяся от общества писательница, замечает, что ее жизнь начинает меняться, она обретает силы вернуться к любимому делу.«Собака за моим столом» — книга, которую пишет Софи, повествуя о том, что можно придерживаться собственного выбора даже в разрушающемся усталом мире. Писательство для Софи, а вместе с ней и для Клоди Хунцингер, — акт сопротивления слабеющему телу и течению времени, осмысление наступившей старости и приближающейся смерти.Женщина, мужчина и собака связаны глубокой близостью, которая порождает текст, стирающий границы между вымыслом и реальностью, внутренним и внешним.
И все смеялись.
Тут я заявляю протест.
Я считаю это максимой: писательство может родиться из возмущения, из бунта, стать битвой, быть протестом.
Помнишь, я тогда еще сказала: или мы боремся, или ложимся спать. Как может бороться писатель? И как может бороться писа–тельница, коль скоро мы делаем это различие? У нее другое оружие, чем у писа–телей? Я имею в виду книги?
34
Моя мать, дочь и внучка учителей начальных классов светской государственной школы, дитя словарей, то есть дитя французского языка в самой его патриархальной форме, умудрилась — благодаря собственной матери — сберечь языки своей деревни с ее садами, заборами и оградами, языки цветов и животных, в общем, моя мать объяснила мне, что такое центр и края.
35
Как ни странно, годы, последовавшие за солнцестоянием нашего первого лета в Буа Бани, были отмечены не только демонстрациями детей и ответными демонстрациями философов, не только торнадо, кораблекрушениями, пожарами, наводнениями, землетрясениями или ежедневными проявлениями человеческой жестокости, противоречащими Нюрнбергским принципам[54] и Женевским конвенциям, но и некоторыми событиями, внушающими оптимизм в отношении будущего Земли. Время от времени сообщалось об открытии новых биологических видов, словно природа не переставала проявлять себя, производить и воспроизводить, создавать и порождать. Неутомимая. Мы уже описали два миллиона биологических видов, осталось открыть еще десять миллионов.
Той зимой, после появления Йес, я составляла списки, распечатывала картинки. Письменный стол был завален новостями о новых биологических видах, помню однажды я говорила с Григом об обезьяне Скайуокер[55], обнаруженной в Бирме. И о Тапанульском орангутане, новом виде человекообразных обезьян. Его обнаружили в лесных массивах штата Качин. Взбитая прядь волос на голове придавала ему сходство с Элвисом Пресли. Знаешь, почему его легко обнаружить, когда идет дождь? он сидит, засунув голову между ног, и отфыркивает воду, льющуюся у него из носа, так что слышно издалека. А еще открыли карликовую акулу. Песчаную черепаху. Морских улиток, раскрашенных в цвета радуги. Новый вид рогатой гадюки, гадюки Матильды. Эдакий тигр, который, убивая, меняется в цвете. Тигр-цветок[56].
Можно подумать, сотворение мира продолжается, сказал Григ, подтрунивая надо мной.
Я заговорила снова, чуть успокоившись, ты же понимаешь, обнаруженные биологические виды — это не значит новые виды, возникшие на наших глазах. Это просто означает еще не описанные виды. Да, признаю, это не так здорово. Вот, например, впер-вые обнаружили Мyotis zenatius, вид ушастых летучих мышей, обитающих лишь в нескольких пещерах горных массивов Марокко и Алжира, очень редкий и уязвимый вид. Или Myotis Crypticus, европейская летучая мышь, живет в итальянских, французских, швейцарских, испанских лесах. Тоже очень редкие и уязвимые. Вполне возможно, оба этих вида должны быть внесены в список животных, находящихся под угрозой исчезновения.
Только открыли, и сразу под угрозой исчезновения, ответил Григ, ничего удивительного, Софи, он принес бутылку малиновой водки и две маленькие рюмки из стекломассы, свет в них переливался совершенно непонятным образом, словно в стекле была заключена таинственная субстанция, вообще-то оксид урана, так что эти рюмки наделяли нас чем-то вроде ультрафиолетовых ультрасовременных познаний, познаний о пределах видимого мира. Чтобы и у нас имелся опыт взаимодействия с миром мертвецов. Мир кишит мертвецами, продолжал Григ. Вырубленные леса. Исчезнувшие цивилизации. А в качестве воспоминаний остается пепел. И, проворчав «Сам Эпикур отошел», а затем повторив три раза по-латыни Ipse Epicurus obit Ipse Epicurus obit Ipse Epicurus obit[57], и добавив еще: вот бардак, черт, Григ предложил тост за всех наших покойников.
Я ответила: Остается только видеть мир таким, каков он есть, со всеми его пятнами, дырами и пороками, но и с чудесами тоже, уверяю тебя, Григ, среди его заржавленных звеньев и развалившихся конструкций еще встречаются чудеса. «Наслаждайся мелочами», добавил Лафонтен, который валялся у нас на кровати с металлической сеткой среди множества дурных новостей.
36
В Буа Бани жили две малиновки, зимой они влетали в окно моего кабинета. Я кормила их ореховой крошкой. Им она нравилась куда больше, чем семечки подсолнуха, которые не получалось расколоть слабыми клювами, способными разве что разгрызть насекомое. Я выжидала, когда они запоют. Наша жизнь была соткана из крошечных музыкальных знаков — нот их песен. Она такая грустная, песня малиновки, такая тонкая, трогательная, хрупкая, как будто сама вот-вот расплачется. Я ждала, но нет, песня так ни разу и не расплакалась. Всегда была как будто на грани. Песня на грани слез.
37
Когда я просыпалась одна и вставала, дом казался больше. Я занимала его целиком. Я становилась домом. Я его наполняла. Голова касалась крыши, глаза становились окнами, уши стенами. Я начинала слушать по-другому. Словно подстерегала другие голоса. Я слышала все голоса, которые переставали звучать, когда остальные домочадцы просыпались тоже. Я более чутко воспринимала грубость самых простых вещей, всю эту грязь мусора, золы, спичек. И радовалась, что удалось разжечь день, пустить его, как лошадь, в галоп. И сказать себе: мы не сдаемся.
Но прежде всего, проснувшись, я выходила из дома и шла мыться к водопойному желобу. Да, теплому душу я предпочитала укусы холода, неэкономно льющуюся воду, толстую, как рука дровосека, струю зимой, упругую, сильную, поющую, упрямую, бьющую о край желоба, всё отдающую, в мгновение всё разрушающую, эту праздничную раздачу проточной воды, бьющей сильной струей из земных недр, которой я подставляла тело, сжавшееся, как пружина. Истинное рождение на свет, взрыв.
Потом во всю прыть возвращаться домой, стуча зубами от холода.
Одеться.
И зажечь наконец огонь. Открыть пасть печи. Засунуть туда сначала «Ле Монд», ее губительные, смертоносные страницы, смятые обеими руками, затем сучки, щепки, древесные стружки, лучины, разрубленные топором на четыре части, а поверх, наискосок, как если бы мне вздумалось соорудить индейский вигвам, три длинных полена и, наконец, поднести спичку, подождать, получится не получится, получилось, и вот восторг, ура, воздушная тяга, во весь дух туда, наверх, к крыше, вау, вау, вау.
Каждое утро около четырех часов летом, около семи зимой, когда я просыпалась, горя желанием тут же отправиться на поиски слов, воздух вокруг дома наполнялся птичьим свистом. Как-то я пыталась объяснить одному школьнику, крайне обеспокоенному исчезновением птиц и не желающему воспринимать «Ланселота Озерного» Кретьена де