Мои друзья - Хишам Матар
Семнадцатое февраля еще не наступило, но небольшая кучка ливийцев уже собралась там, и Мустафа среди них. Я слышал, как они скандируют «Долой диктатора», «Свободу Ливии» и тому подобное. Мустафу позабавили мои недоуменные расспросы, и уже тогда в его голосе появились новые интонации – несколько официальные, когда он произносил мое имя, прекрасно ему известное, как будто оно было чем-то внешним, что следовало обходить стороной. Его желание, чтобы я оказался рядом, заставляло Мустафу вести себя так, словно мы были чужие друг другу.
На протяжении трех или четырех недель он каждый день проводил там, стоя на холоде, все больше сближаясь с ливийским землячеством, с теми самыми людьми, которых мы пытались избегать. Вечерами они вместе ужинали у кого-нибудь дома. Манера речи его начала меняться, становясь все более разговорно-ливийской. Теперь он почти никогда не говорил со мной по-английски.
87
Я перестал принимать снотворное и вскоре опять бодрствовал ночи напролет. Искал билеты в Бенгази. Не раз я чувствовал, как слезы катятся по щекам, и слышал, как они капают на подушку.
Семнадцатого февраля, после нескольких дней молчания, от Суад прилетело несколько сообщений, одно за другим, около двух часов ночи по ливийскому времени, около часа по моему.
МЫ НА СТУПЕНЯХ ЗДАНИЯ СУДА.
СОТНИ, МОЖЕТ, ДАЖЕ ТЫСЯЧИ ЛЮДЕЙ.
МНОГО ЖЕНЩИН.
МАМА И ПАПА ТОЖЕ ЗДЕСЬ.
ПАПА ПРОСИТ ПЕРЕДАТЬ ТЕБЕ, ЧТО ВРЕМЯ, КОТОРОГО ТЫ ЖДАЛ, ПРИШЛО.
МЫ ЗДЕСЬ С ПОЛУНОЧИ.
ЗА НАШИМИ СПИНАМИ МОРЕ.
ЧЕРНОЕ, ПОТОМУ ЧТО НОЧЬ.
НО ЕГО СЛЫШНО.
Я ХОТЕЛА БЫ, ЧТОБЫ ТЫ БЫЛ ЗДЕСЬ, Я ХОТЕЛА БЫ, ЧТОБЫ ТЫ БЫЛ ЗДЕСЬ, И КАК ЖАЛЬ, ЧТО ТЕБЯ ЗДЕСЬ НЕТ.
ВСЯ СТРАНА ВЗЯЛАСЬ ЗА РУКИ, ВЫСТРОИВШИСЬ В ОДНУ НЕВИДИМУЮ ЛИНИЮ.
МАМА ГОВОРИТ, СЕЙЧАС ИЛИ НИКОГДА.
МОЛИСЬ О НАС.
88
Подразделения ливийской армии, расквартированные в Бенгази, перешли на сторону революционеров, и вскоре город был освобожден. Праздник выплеснулся на улицы. Здание суда стало центром торжеств. Люди пели и танцевали, сомкнувшись в массовых объятиях, которые закручивали людские цепи в спирали и распрямляли их, подобно волнам моря, наблюдающего за ними. Молодые лица, не в силах сдержать улыбки, быстро объединились в песне, которая стала боевым кличем революции 17 Февраля.
Мы будем жить здесь
Пока не иссякнет боль
Мы будем процветать здесь
Пока музыка не станет сладкозвучной
Все ограничения на использование интернета были сняты. Мы с родными разговаривали или обменивались сообщениями каждый день. И в наших голосах не осталось больше страха.
– Ты скоро вернешься домой, – приговаривала мама.
Она повторяла это каждый раз, и каждый раз я отвечал «да» и сам в это верил – и не только потому, что не знал, как еще отвечать или как объяснить то, что хотя Бенгази и был тем местом, куда я стремился сильнее всего, это одновременно было место, в которое я больше всего боялся вернуться. Жизнь, что я создал для себя здесь, держится на хрупком равновесии. Я должен цепляться за нее обеими руками. Это единственная жизнь, которая у меня есть. Мне пришлось бы отказаться от нее, чтобы вернуться, и я хотел этого, но боялся, что не сумею собрать новую жизнь, даже если она кроется в складках старой. Это миф – будто можно вернуться, и миф – будто, лишившись корней однажды, ты сумеешь справиться с этим снова.
«Скоро ты вернешься домой».
А потом однажды воскресным утром позвонил отец, якобы расспросить, как прошла рабочая неделя. Я жаловался на долгий рабочий день, преувеличивал трудности, подчеркивая нехватку сотрудников. Но он понимал, о чем я на самом деле говорю, и решил рассказать о старом фиговом дереве в нашем дворе, том, что уже долгие годы дышит на ладан.
– Инжир наш внезапно зацвел. Листья широкие, как тарелки. И усеян плодами. Придется, наверное, варить варенье.
А когда я ничего не ответил на это, заговорил после молчания вновь:
– Вот так растешь, живешь и начинаешь понимать, как, вероятно, все сложится. Одна главная черта – то, как человек держит голову. И ты, мое драгоценное дитя, всегда был заботливым ангелом, даже будучи младенцем, рожденным со своей собственной корзиной забот.
– Надеюсь, что так, отец. – Я не знал, что еще сказать. Я был уверен, что он не проговорился маме о моем ранении, но все же добавил: – Что бы ни происходило дальше, пожалуйста, не рассказывай о том, что случилось со мной. Никому, особенно маме и Суад.
– Не буду.
– Я не смогу этого выдержать, – признался я и забеспокоился, не подумал бы отец, будто я упрекаю его за то, как он повел себя, увидев мой шрам.
– Обещаю. Если ты пообещаешь мне, что будешь носить свой шрам как знак доблести. Нынешние события оправдывают тебя.
Они говорили обо мне, мои родители, и по ночам, лежа в кровати, я воображал их разговоры про сына, который раньше не мог вернуться домой, а теперь, когда есть возможность, почему-то сам не возвращается и который в свои сорок пять все еще не женат и бездетен. Жизнь его зашла в тупик. Мне было стыдно, и все же в те первые дни после падения режима бывали моменты, когда я чувствовал себя как никогда остепенившимся, устроенным. Я стоял на углу своей улицы возле местной пиццерии, ждал заказ навынос и ловил себя на том, что радуюсь знакомому освещению, ощущению нити повседневности – я мог предугадать, как будет изменяться свет в течение дня и каким все станет, когда он погаснет.
А потом позвонила мама и на этот раз задала вопрос прямо в лоб:
– Почему ты не едешь домой? Раньше я понимала. Твой отец мне объяснил. – Сердце мое упало, но она тут же уточнила: – Ты написал статью

