Мои друзья - Хишам Матар
– Даже за миллион лет, – повторил я, выкашливая большое облако дыма. Я все кашлял и кашлял, пока в груди не успокоилось. – Я думал, что вы из других, – признался я и опять рассмеялся. – Я принял вас за… Я хочу сказать, что… Я думал, меня выследили.
– Я тоже, – сказал он.
И теперь мы оба рассмеялись, но он чуть напряженно, немножко вымученно – возможно, потому, что ему было немного стыдно признаться, как будто отчасти его подозрения сохранялись. Только сегодня, возвращаясь домой после нашего прощания на вокзале, я понимаю, как печать того момента отметила нашу дружбу и как она никогда полностью не была свободна от недоверия, словно наша взаимная привязанность и преданность отчасти поддерживались этим сомнением.
– Ваша невероятная книга. Она стала поворотным моментом в моей жизни. До сих пор определяет мои литературные вкусы.
Что-то новое мелькнуло в его глазах. Казалось, внутри него происходит тщательная переоценка. А под покровом удивления он светился чувством, которое могло быть только удовлетворением. Даже в такой диковатой ситуации, подумал я, писатель остается чувствителен к лести.
– Из-за вашего рассказа «Отданное и Возвращенное» я начал изучать литературу.
Я продолжил говорить и рассказал про свою учебу в Эдинбурге, про профессора Генри Уолбрука и его эссе «Смысловые последствия неточностей перевода». Я слышал подлинный энтузиазм в собственном голосе, когда описывал, как это эссе научило меня тому, что перевод – это самая захватывающая вещь в мире, «потому что она подтверждает, что нет ничего навеки определенного».
Потом, к собственному изумлению и смущению, я рассказал, что принимал участие в демонстрации у посольства в 1984-м. На этих словах его лицо слегка изменилось, но тут же успокоилось, и он продолжал невозмутимо смотреть на меня. Он не спросил, был ли я среди раненых. Он вообще ни о чем не спросил.
– Я жалею, что пошел, – признался я и действительно имел это в виду, но еще и хотел оправдаться. – Это неправда, что говорят, будто смерть приносит с собой принятие происходящего. Если спросите меня, так ровно наоборот. Она приносит бунт. Потому что вы понимаете, что каждый день своей жизни вы провели, учась жить. Что вы не умеете делать ничего другого. И уж точно не умирать. И я видел ее, тьму. И видел, какая она бесконечная. Но даже это не самое страшное. Что повергло меня в ужас, так это то, что я понял тогда – часть меня, крупица сознания, выживет и продолжит существовать даже после смерти, замкнутая навеки в ловушке пустоты и тишины.
Я никому раньше об этом не рассказывал и, пока говорил, почувствовал, что впервые говорю то, что осознал, уверенный, что он прекрасно меня понял. Я рассказал ему про сестру Клемент, как она подтыкала под меня простыни внешним краем ладони, и как я никогда этого не забывал, что это был один из величайших актов доброты, что я испытал в жизни. Но затем что-то в нем, некое смутное безразличие остановило меня. Он во мне сомневается? Мне нужно встать, расстегнуть рубашку, показать шрам?
Но этот рассказ был важен и для меня – в той же мере, как и для него.
Я поспешил продолжить и поведал про поездку на Коста-Брава, мимолетную влюбленность в подругу подруги и как что-то, я до сих пор не знаю, что именно, удержало меня от действий в эту сторону.
– Возможно, это была слабость, – рассуждал я. – Или, как где-то сказал Лев Толстой, недостаток необходимой слабости.
Я сделал паузу и, не спрашивая позволения, закурил еще одну сигарету. Дым заполнил легкие.
– Трудности остаются. – И я описал жизнь после демонстрации, поиски жилья, учебу в Биркбеке, работу помощника школьного учителя, прежде чем получить полноценную учительскую квалификацию.
– Пошел по стопам отца, – заметил он, а я до той поры искренне не видел связи. – Ты встречался со своей семьей?
Я рассказал про их приезд, про лицо отца, когда он увидел мою грудь, и как это напугало меня.
Повисло молчание. Если намерения его были дружескими, прикинул я, тогда все, что я рассказал, послужит основанием для доброго знакомства. Если же, напротив, он намеревается меня предать, моя искренность может разубедить его, ибо погубить того, кого знаешь, гораздо труднее.
Но теперь в его лице не было ничего враждебного и официального. Оно было раскрытой книгой. Решив, что достиг цели, я почувствовал себя совершенно голым.
Он потянулся за сигаретой, закурил. Отвел взгляд с видом сосредоточенной озабоченности, возможно размышляя над тем, что я рассказал. Не столько, судя по выражению лица, оценивая, сколько представляя. Я подумал: да пошел он к черту, если до сих пор сомневается во мне.
– Я солгал бы, – заговорил я, имея в виду отца, – если бы отрицал, что крошечная часть меня приветствует этот разрыв. Словно в тот момент, когда пули вошли в мое тело, они вытеснили, разогнали всех остальных. Что делать с раненым человеком? Есть одна вещь, которая всегда меня озадачивала в Джозефе Конраде. – Я увидел, как его глаза чуть расширились, стали более внимательными при упоминании имени поляка. – Чего я никогда не мог понять, так это когда он приехал в Англию, то сжег документы отца. Ты знал об этом? – спросил я, словно мы прежде говорили именно о Конраде.
Он помотал головой.
– Я хочу сказать, ты обращал внимание, что мы, ливийцы, никогда не расстаемся с домом? Мы можем уехать куда-нибудь надолго, жить там десятилетиями, но остаемся привязаны к старой стране. Это достижение, полагаю, подлинный успех – забыть своего отца. Я бы хотел. Проснуться однажды утром и начать жизнь, не думая о нем.
– Да, – вдруг произнес он.
Этого я не ожидал. Я думал, он будет возражать.
– Я имею в виду, – снова заговорил я, – если внезапно столкнешься со смертью, с необратимой и неизбежной вероятностью окончания жизни, все, что было раньше, – сила твоих побуждений, причины, лежащие в основе твоих убеждений, все твое мыслительное и духовное устройство, все, что ты знаешь, и даже то, чего не знаешь, – ничто больше не останется прежним. Мир обращается в незнакомую страну.
Все эти истории с забыванием отца, подумал я, рассуждения о том, что соприкосновение со смертью способно породить откровение, он мог неверно истолковать, как вариант того ядовитого коктейля, которым печально известны секретные службы Каддафи: одна часть упрека – мол, отец был частью старого режима и потому на неправильной стороне истории; одна часть угрозы – мол, опасность, с которой ты сталкиваешься, серьезна, но если пожелаешь, может быть обращена в реальность; одна часть пропаганды: никогда

